Одолень-трава
Шрифт:
Гора напротив думы. Вот памятник Ломоносову («архангельский мужик по своей и божьей воле стал разумен и велик»). Ограда чугунная, фонари по углам. А вот по соседству — гора. Выше пожарной каланчи! Американцы построили. Ради рождества.
— Девушка при тебе чья, Анна?
— Иванова племянница. С Золотицы.
— В кого она, смуглянка?
Умолял Иван Игнатьевич выдать меня за племянницу Анны Григорьевны, раз и сам лохщан и все у него в роду сивые. Уперлась, не уступила Анна Григорьевна. За разбитую чашку. «У меня отродясь
— В кого? — ширится голос Анны Григорьевны. — Спрашивай, милая! Ну-ка, чашку из сервиза кокнула. Гамбургский сервиз, Иван к свадьбе покупал!
Чужой взгляд я на себе поймала, когда меньше всего была к тому готова. Я ощутила его спиной — упорный и какой-то прицельный.
Не первые шаги страшны. Тут еще держишься. Даже страх помогает. Опаснее тогда, когда постоянная настороженность войдет в привычку и начинаешь исподволь расслабляться: а, сойдет, не впервой! И была я уверена, что меня не ищут. Фельдфебелю выгоднее представить дело так, что я не сбежала с этапа, а умерла. Справку у Антона Ивановича он взял загодя!
Через дорогу шарманщик-инвалид, пустой рукав в кармане, скучая, вертит ручку певучей своей машины:
Трансвааль, Трансвааль, страна моя, Ты вся горишь в огне…Он?
Господин в пыжиковой шапке, поигрывая тросточкой, рассматривает ватного Деда Мороза в зеркальной витрине.
Он?
Солдат у лоточницы торгует леденцы. Скула поморожена. Правая обмотка ниже левой…
Анна Григорьевна с приятельницей загородили тротуар. Рассудачились, и нас толкают, теснят прохожие, гуляющая публика.
Вывернулся автомобиль: над лаковым черным капотом трепещется флажок.
— Нуланс, — послышалось среди публики. — Ура Франции!
Главное для меня: отвести удар от домика в Кузнечихе, где кот, лапки бархатные, в щели на полу блестит осколок синей чашки.
Ботики на мне фетровые. «Туп-топ», — затопали ботики. С виду даже очень беспечно.
«Хрысь-хрысь!» пустились вдогон ботинки с обмотками.
Так, значит, солдат.
В хрупкий ледок превратился тротуар, выскобленный дворниками к празднику. Тонкий, скользкий ледок. Ненадежный.
Хрысь-хрысь! Правая обмотка ниже левой, шинель зеленая, английская. Хрысь-хрысь…
И то не Дед Мороз в витрине под елкой, то заграничный Санта-Клаус. Зеленые английские, синие французские шинели, американские рыжие полушубки — сочти-ка их в толпе! И кричат «ура» послу Франции — страны, которая, не объявляя войны, воюет с Советами.
«Тут-топ», — мои ботики. Витрины сияют разноцветными свечами, небо сеет льдистые звездочки. Броситься мне под трамвай? Не выход. Но живой попасться?.. Нет, не выход…
Ботинки настигали и настигали — много раньше, чем попался проулок, где я попыталась бы скрыться.
— Погоди! Брось дурить, картиночка.
Протянул солдат кулек
— Угощайся. Бери-бери… барышня-крестьянка.
Как пароль, он меня спросил:
— Балаганы помнишь?
Еще бы! Дождь накрапывал, сова звала за собой в хвойные потемки, Викентий Пудиевич говорил мне о ромашке на бруствере окопа, а в шалаше-балагане шло совещание — кому на месте оставаться, кому уходить неизвестно куда… Еще бы не помнить, у меня же память — не нарадуюсь!
Рысак серый в яблоках. Кучер в суконном армяке — на широченный зад ушел, наверное, пуд ваты; горничная с осиной талией, затянутой в корсет, и кружевным передничком размером в дамский платочек…
Хлебосол Исай Исаич. Патриот.
На файв’о’клок по четвергам у Исай Исаича собираются люди основательные: военные, деятели, близкие к правительственным сферам (сфэрам — произносит хозяин), коммерсанты, промышленники.
В гостиной у людей серьезных — серьезные беседы между партией в вист и рюмкой коньяку. Русская речь мешается с английской, французской.
— Господа, новость! Генерал Айронсайд заявил: «Мы останемся здесь ровно столько, сколь это будет необходимо и нужно для создания и организации армии».
— Но наши… наши! Вместо благодарности ерепенятся. Марушевскому ли не знать обращение с союзниками? При Керенском был начальником генерального штаба, но туда же — лезет с амбицией. Айронсайд без церемоний пресек: «Ценю вашу компетентность, но командую войсками я, и ваши заключения, генерал, для меня не обязательны».
— Вы слышали, господа? Нуланс с Мурмана вывез ни более ни менее как расписку о сдаче в аренду Франции Кольского полуострова на девяносто девять лет.
Привычно сдает банкомет. Шелестят карты, ложась на зеленое сукно.
Уютное, любовно свитое гнездышко дышит покоем: ни свет настенных бра не режет глаз, ни звука не пропустят с улицы плотно зашторенные окна.
— Ваш ход, милейший.
— Э-э… держите карты ближе к орденам, вам глазенапа запускают-с.
В камине тлеют головни, подергиваясь серым пеплом.
— К весне американцы намерены послать подкрепление в Мурманск: два крейсера и более тысячи солдат.
Накачивавший себя коньяком из фужера одноглазый полковник буркнул, поправляя черную повязку:
— Союзники ведут себя в России, как в колонии.
За карточным столиком запротестовали:
— Позвольте!
— Не позволю, — рыкнул полковник, поднимаясь с кресла. — Если угодно, политика Кремля с Брестским договором была единственно русской. Благородные союзники требовали пушечного мяса. Мяса! — орал полковник. — А Ленин им — дулю. Заставил-таки союзничков повоевать с немцами собственными силами!
Колыхая объемистым брюшком, подскочил Исай Исаич.
— Разрешите чокнуться с вами, как патриот с патриотом.