Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:
надо, то и переступая их. Стало быть, немаловажен и другой основополагающий принцип формалистов, «остранение», выдвинутый Шкловским, и
имеющий значение как для русской поэтической традиции, так и для американской языковой школы («L=A=N=G=U=A=G=E»). Это — точка
пересечения генезиса и традиции в творчестве Аркадия Драгомощенко, среди других влияний-пересечений следует отметить поэтов-
объективистов, прежде всего Чарльза Олсона, творчество которого также важно и для языковой школы, и Джона
переводил Аркадий Драгомощенко.
Все эти влияния и принципы воплотились как во всем, написанном Драгомощенко, так и в книге «На берегах исключенной реки», которую
автор этих строк осмелится подвергнуть не то чтобы анализу, сколько некоему более или менее пристальному рассмотрению (по необходимости,
прибегая и к более ранним текстам, в частности, из уже упомянутой книги «Описание»). В пределах традиции русского стихосложения книга «На
берегах исключенной реки», как и все творчество Драгомощенко, выявляет неповторимые, лишь ему присущие свойства поэтики, которые делают
его поэзию уникальным явлением в пределах традиции, но именно в силу особого отношения со словом и синтаксисом, труднодоступной.
Очевидно, это имел в виду Евгений Осташевский, когда в своем докладе на конференции в Пенсильванском университете[341] сравнивал поэзию
Драгомощенко и Гандлевского, поэта гораздо более традиционного, то есть старающегося следовать определенной метрико-ритмической
парадигме, просодии, синтаксису, тогда как Драгомощенко постоянно «остраняет» и просодию, и традицию в целом. Это же, очевидно, имеют в
виду и те, кто говорил о мужестве поэта в стремлении следовать своему собственному пониманию языка и поэзии — языка поэзии, — даже
наталкиваясь на стену непонимания. В свое время Роман Якобсон, отстаивая поэзию Хлебникова, писал о том, что «пушкиноподобные стихи
сейчас так же легко печатать, как фальшивые керенки: они лишены самостоятельной ценности и лишь имеют хождение взамен звонкой монеты»,
заключая: «Форма существует для нас лишь до тех пор, пока нам трудно ее воспринять, пока мы ощущаем сопротивляемость материала, пока мы
колеблемся: что это — проза или стихи, пока у нас „скулы болят“, как болели, по свидетельству Пушкина, скулы у генерала Ермолова при чтении
стихов Грибоедова»[342]. Как бы вторя этой мысли, Драгомощенко пишет:
И еще есть Пушкин. А они не говорят о нем,
как ты говоришь, но знают, что знание —
лишь вращение в оптической точке сходства
забвения и памяти.
Юрий Тынянов писал об архаистах как о новаторах. В синтаксисе Драгомощенко обилие инверсий, нанизывание существительных и
прилагательных, как бы обратная эволюция языка в доломоносовскую эпоху, архаизация не только лексики, но и синтаксиса в сочетании с
архисовременным
(«кропя тропу зерном раздробления», «падения в воск взгляда»), и размытость и затемненность в сочетании с афористичностью имеют не только
функции, отличные от тех, о которых писал Тынянов в «Литературной эволюции», но и от тех, которые присущи современным Аркадию
Драгомощенко поэтам. Он обнажает прием, не столько чтобы показать роскошь метафор и сравнений, сколько приблизить далекое и отдалить
близкое, сравнить времена и нравы, исследовать бытие, а иногда и подвергнуть критическому испытанию так называемую реальность, выявить
тщету тщеславия, самоуверенность прагматизма, как например, в стихотворении «Политику», но не прямо — кругами, то ширя, то сужая их, точно
коршун, чтобы удар в итоге нанес читатель — туда, в суть: мысль открыто не высказывается и морализаторство запрещено. Хотя Анатолий Барзах
в предисловии к «Описанию» говорит об опасности и бессмысленности цитирования и интерпретирования смысла текстов Драгомощенко,
подобной поэтики вообще, осмеливаюсь все же цитировать, тем более, что и Михаил Ямпольский в уже упомянутой статье цитирует его тексты:
Любопытна движенья ноша, как тропа одолений,
чрезмерности или тяга к инверсии; обрывая
(строке подобно) тварей дыханье во вратах осенних.
Шум прохладен у вечерних порогов.
Белым затянут остов ветви.
Дрожь всегда несносна двоением,
«тогда», «дымом», праздною мыслью. Об эту пору, —
отрекаясь изнуренья плодов (порой полногласия),
(они изучают неуязвимых чисел пределы царств),
как если б в стволе отворился зародыш пустыни, —
от буквы взыскуют ясность листа, направления;
те, кто вместе, где ни право, ни лево; те,
кто ни суммой, а пара слогов открытых.
«Опустив руки на мокрые плечи шиповника»
Это не столько поэтика касания, о которой писал М. Ямпольский, сколько поэтика ощупывания бытия. Слово ощупывает бытие, переплавляя
увиденно-услышанное (синкретизм образов, как в строках «Шум прохладен у вечерних порогов» или далее в этом же стихотворении: «А жилы
железа наливались / радугой трупов»), афористичная образность («Каждый остров меркнет в печали обвода») в сочетании с тяжелыми
инверсиями, о чем заявлено и самим поэтом, эллипсисы в сочетании с подробной описательностью, фрагментарность с потоком сознания и
подробным перечислением, подобно каталогу бытия.
Надо заметить, что в переводах Аркадия Драгомощенко (а переводил он много и плодотворно, открыв русскому читателю многих