Оглядываясь назад
Шрифт:
16 октября мы по обыкновению, как это делали каждую неделю, поехали в Москву за хлебом. Сойдя с поезда, сразу у вокзала почувствовали что-то неладное. Трамваи не ходили, и мы двинулись через всю Москву пешком. На улицах пахло гарью, всюду летели, подгоняемые ветром, обгорелые клочья бумаги. Мы пришли не домой, а на Арбат во Власьевский переулок, где жили мамины друзья Е.В.Романова с мужем Владимиром Александровичем Давыдовым, сыном известнейшего в Петербурге исполнителя цыганских романсов, и матерью, покупавшие для нас хлеб. Все говорили, что Москва в этот день будет сдана. Носились бесконечные слухи: где-то бесплатно раздают муку, где-то что-то грабят. Ждали, что по радио выступит Сталин. Потом сообщили, что будет говорить какой-то, если не ошибаюсь, Пронин. Но радио молчало. Взрослые сидели дома, а мы, дети, торчали целый день во дворе у громкоговорителя, промерзшие до посинения. Никакого выступления так и не последовало. Вечером никто не раздевался и не ложился спать. В который раз перед мамой вставал мучительный вопрос: если придут немцы, признаваться
Не могу точно вспомнить, в каком это было месяце. Нас разбудил среди ночи громкий стук в дверь. Это была пришедшая на постой армейская часть. В дальнейшем такое стало повторяться каждую ночь. Хмурые, измученные, с испуганными лицами солдаты все спрашивали: «А "он" (немец) близко?». Немцы уже были на другом берегу водохранилища, в Яхроме, следующей станции за Туристом, в пяти километрах от нас. Железнодорожный мост взорвали. Поезда по Савеловской дороге больше не ходили. В канале спустили воду так, что лед перекорежился и встал торчком, получились естественные баррикады, и немецкие танки не могли через них пройти. Русский штаб и артиллерия находились в двух километрах за нами, в деревне Кузяево. Практически мы оказались в полосе огня. Снаряды летали через нас. К этому трудно было привыкнуть. Особенно страшно было ходить за водой на родник под обрывом у самого берега, — в деревне колодца с питьевой водой не было. Идешь и каждый раз, как летит снаряд, невольно пригибаешься. От этого невозможно было отучиться. Утром, если стихала перестрелка, мальчишки подбирали на льду так называемые «стаканы» от артиллерийский снарядов. А на том берегу, в лесу, оставалась наша зенитка, и мы с мамой все прислушивались: стреляет, — значит живы зенитчики. Ие знаю, сколько они там продержались.
На шоссе то и дело встречались обозы с ранеными, их везли в телегах по разбитой ухабистой дороге, ничем не прикрытых. При виде их искаженных страданием лиц у меня сжималось сердце.
Мне хотелось в Москву, где можно было укрыться в бомбоубежище, а мама говорила, что предпочитает видеть, как на нее падает бомба.
С самолетов немцы сбрасывали не только бомбы, но и листовки. Чаще всего такие: «Ничего не бойтесь! Мы освободим вас от колхозов и большевиков». Как-то я подобрала одну листовку и принесла домой, возможно чтобы не только показать маме, но и сохранить. Мама немедленно вырвала ее у меня из рук и бросила в печку, запретив мне впредь их подбирать.
Еще раньше стали появляться беженцы, их было немного — семьи коммунистов. Они рассказывали, что когда немцы занимали деревни и другие населенные пункты, то объявляли жителям, что все желающие в течение трех суток могут уходить. А остающиеся крестьяне совершенно равнодушно относились к возможному приходу немцев, говоря: «Хучь бы пес, лишь бы яйца нес».
Это уже в Москве я услышала рассказ: приходят в дом немцы, играют с девочкой, угощают шоколадом, вдруг спрашивают: — А где твой папа? — Папа бьет фашистов. — Девочку хватают за ноги и головой об стенку.
С каждым днем становилось все тревожнее. Я рвалась в Москву, а мама хотела оставаться в Свистухе. Но вот однажды нашу соседку ранило осколком (до этого, к счастью, никто не пострадал, хотя, кроме артиллерийской перестрелки то и дело бомбили), ее три дня возили по окрестным деревням в поисках медицинской помощи, но так ничего и не смогли добиться. До старости она прожила с тем осколком. Этот случай поколебал мамину решимость. Вскоре после этого в Свистуху, как обычно, пришли на постой солдаты. Офицеров поместили в дом наших соседей. Валял, — хозяин валял валенки. Их семья была самой зажиточной в деревне. Мы с ними дружили и часто проводили у них вечера. Так было и в этот раз. Мама разговорилась с офицерами. Они оказались артиллеристами, вполне интеллигентными людьми. Мама спросила одного из них: «Как Вы думаете, придут сюда немцы?» «Конечно же нет», — стал он заверять ее. Тогда мама поставила вопрос иначе: «А если бы я была Вашей женой, что бы вы мне сказали, оставаться здесь или уходить в Москву?» Тот ответил, что посоветовал бы уходить.
На наше счастье, в это же время решила двинуться в Москву еще одна знакомая семья, — муж, жена и сын, подросток. Вряд ли бы нам удалось добраться без них. Мы надели на себя по две пары белья, увязали на детские санки, завернув предварительно в плед, немного сахара, остававшегося от летних запасов, банку варенья, сухой компот и моего любимого мехового мишку. Был декабрь. Морозы стояли лютые. Так начался наш путь пешком в Москву, вернее в сторону Ярославской дороги, по которой ходили поезда. Идти было холодно: настоящих валенок ни у меня, ни у мамы не было, только фетровые, и тонкие варежки. В первый день пройдя километров двадцать-двадцать пять, заночевали в деревне Хлыбы. Мы с мамой устроились на узкой лавке, подстелив под себя пальто, а на полу спали солдаты. Утром тронулись дальше. Примерно в двадцати километрах от станции Хотьково, куда мы направлялись, нас подсадил армейский обоз. Солдаты
Домой шли пешком. Дверь нам открыла родственница моей тети, взглянув на маму, она только проговорила: «Несчастная женщина». Москва была холодная, голодная и темная, — на окнах затемнение, фонари не зажигались. Мама сразу же попробовала устроиться в артель, где вязали для фронта варежки с двумя пальцами, чтобы нажимать курок винтовки или автомата. Их делали из белой, тонкой, хлопчатобумажной пряжи. (Кого они могли согреть?) Мама всегда
4 Заказ № 455 быстро и хорошо вязала, но тут норма была так велика, что она не могла ее выполнить, и ей пришлось уйти из артели. По карточкам, кроме хлеба и яичного порошка, ничего не давали. Не знаю, откуда у мамы оставалось немного денег, еще нам помогала моя тетя, получавшая за мужа аттестат. Приходилось как-то выкручиваться: рядом с нами находился Военторг, куда пускали только офицеров. Там продавали кое-что из одежды, как например, недорогие хлопчатобумажные цветастые платки на голову, пользовавшиеся большим спросом, — на рынке на них можно было выменять картошку или молоко. Мама и тетя то и дело отправлялись к магазину и прохаживались поблизости, пока какой-нибудь военный не соглашался их провести. Легче всего это удавалось тетиной невестке — она была очень красивая. Ее приятель иногда приносил сахарин, он горчил, но нам. детям, вполне заменял сахар.
То, что мы ушли из Свистухи, оказалось Перстом Божиим. На следующий день после нашего ухода, как стало известно позднее, два немецких бомбардировщика, спасаясь от советских истребителей, сбросили весь груз на деревню. Каким-то чудом никто из жителей не был убит и ни один дом не был разрушен, но одна бомба попала в наш погреб, и волной от взрыва разворотило избу. Нам негде было бы жить, а хозяйка переселилась к родственникам. Все оставленные вещи разворовали, и, когда через год или два в Москву приехала моя няня, Надя и, отправившись в Свистуху, стала ходить по домам, разыскивая наше имущество, кое-что ей удалось найти и забрать. Иногда это были уже какие-то детские капоры или шарфики, связанные из маминых вещей. Все добытое таким образом Надей нам очень пригодилось. Но больше всего я оплакивала своего любимого кота, его пришлось бросить, правда, мы оставили на его пропитание Татьяне Леонтьевне два больших сенника, набитых сухарями, но он все-таки пропал или погиб после того, как нашей хозяйке пришлось уйти из дома.
А в деревне еще долго вспоминали, как мы уходили. «Помнишь, Настя, как вы с мамой в
41-м отправились пешком в Москву с котомочками», — «окая», вспоминала Тетя-Таня, когда спустя двадцать с лишним лет мы всей семьей с детьми жили у нее. Зная всех их с детства, я и взрослой, и дожив до старости называла и продолжаю называть Тетя-Феня, Тетя-Кланя, Тетя-Таня, и каждый раз, оказываясь в Свистухе, я обязательно захожу к Тете-Клане (той, что с осколком), и мы разговариваем и о детях, и о внуках, и о давлении, и о кавинтоне, вспоминаем тех, кого уже давно нет, и обязательно вспоминаем войну.
Москву бомбили каждую ночь, а часто и днем. Когда объявляли тревогу, все шли в бомбоубежище или в метро. В метро уходили с вечера и сидели там до утра. Иногда кидались туда и в дневные часы, если оказывались поблизости во время бомбежки. Нередко в таких случаях происходила давка у эскалаторов или на лестницах, люди падали, на них наступали, так что часто бывали несчастные случаи. Станцию Кировскую закрыли, поезда на ней не останавливались. Там обосновалось правительство. Она долго оставалась закрытой уже после того, как Москву перестали бомбить. Хорошо запомнилась одна бомбежка в первую зиму. Поздно вечером объявили тревогу, мы спустились в бомбоубежище, но там набилось столько народу и было так душно, что мы с семьей тети перешли в какую-то маленькую комнату, тоже в подвале. Мальчишки из бомбоубежища все время играли с дверью этой комнатушки и то запирали ее снаружи, то отпирали. Вдруг раздался такой оглушительный взрыв, что мы были уверены, что бомба попала в наш дом. Кинулись к двери, — не открывается, — то ли завалило обломками, то ли опять заперли мальчишки. Оказалось, что все-таки заперта, и, в конце концов, они нас выпустили. Бомба упала совсем недалеко, между зданием старого Университета и Манежем. Волна от нее была страшной силы: по всей Никитской вылетели оконные стекла. После этого случая мы перестали ходить в бомбоубежище. Мама решила, что лучше погибнуть от бомбы, чем быть засыпанными в подвале. Мы оставались дома, я даже не просыпалась от взрывов и пальбы зениток.