Оглянись на будущее
Шрифт:
— Иди сюда, — потянула Зоя Ивлева за руку в сторону чугунного дивана. — Иди, иди!
— Э, нет! — уперся Ивлев. — Ты еще маленькая, вот такая была, когда я знал этот фокус. Да и не намерены мы уклоняться.
— Это к чему? — спросила Зоя, пораженная тем, что диван тот и у нее, и у Виктора, как оказалось, породил одинаковые мысли.
— В прежние времена вон в том домике сидел уполномоченный по найму, — охотно пояснил Ивлев. — Кто не внушал доверия, ну, если не нравился нанимателю, он посылал туда, говорил: жди!.. Сидит, сидит, да и рванет
— Это анекдот?
— А ты у Гордей Калиныча спроси, — посоветовал Ивлев.
— И все же, что сказал Колосков?
— То и сказал. Уклоняться не намерены.
— Что Ивану скажешь?
— Это самое.
— Смутно. А она вон гремит, трясется там… — указала Зоя в сторону проходной.
— А она гремит, — согласился Ивлев, как бы признавая свою вину.
Навстречу, из-за трансформаторной будки, видно давно тут кого-то поджидая, вышла Мария Семеновна. Встала посреди дороги, указала пальцем на Ивлева, выкрикнула, как от нестерпимой боли:
— Ироды! Вы что ж это вытворяете?
— Что случилось, Мария Семеновна? — спросил Ивлев, отстраняя Зою к себе за спину. — Что это вы на меня ополчились?
— Да как же это, почему ж так-то? — спросила Ефимиха, уступая дорогу. — Дите народилось, а отца хотите в каталагу. Сынок. Внучек народился. Арестантов сынок. Сами, значит, живы-хороши, сами под ручку гуляете… Да что ж так-то, чужие мы здесь разве? Стою, стою… Ни души знакомой, как на другой завод, как в другой мир пришла. Нелюди вы! За грош ломаный продали человека! — запричитала в голос и, закрыв лицо руками, шатаясь, как слепая, пошла наискосок через улицу. — Будьте вы прокляты, трижды прокляты. Отныне и вовеки…
— Тетя Маша! — кинулась Зоя вслед. Догнала, взяла под руку. — Да тетя Маша! Разобраться же надо. Нельзя же так: прокляты, прокляты! За что?
— Отца в каталагу хотите, — повиснув на Зоиной руке, обморочно повторяла Мария Семеновна. — А у него сынок… арестантский. А я тут стою, стою и ни живой души. Век тут отгачила, жизнь тут положила, а теперь хуже чужой. Идут, отворачиваются… Нелюди. А это кто с тобой, вроде не знаю.
— Технолог наш. Новый. Ивлев. Он хороший, он разберется…
— Может, зря на него так-то? — с надеждой посмотрела Ефимиха Зое в глаза. — Говоришь: разберется?
— Да, конечно, зря. Вот увидите… — И умолкла Зоя, не выдержав пристального, полного надежды и недоверия взгляда.
«Может, не надо разбираться? — с чувством страха и жалости, не решаясь ни оставить Марию Семеновну, ни идти с нею дальше, приостановилась Зоя. — Может, пусть… кто-нибудь другой разбирается? Ведь он виноват, виноват. И я буду добиваться, чтоб утвердили его вину, чтоб… ребенок, невинный человек с самого рождения нес чужую вину?»
— Вы бы к Ивану сходили, — посоветовала, как бы сваливая с себя непосильное бремя.
— Ходила. А что Иван? Говорит: вы хотите, чтоб я Серегину вину на себя взял? Зачем он так? Разве я зверица какая? Душе больно, вот я что. Лихо мне, тошно. Пойду к Гордею. Хоть поплачу около свово, около
— Да разберемся же, вот честное слово, разберемся! — крикнула Зоя. Постояла, посмотрела вслед сгорбленной женщине и решительно зашагала назад, в сторону парткома. Она пока не знала, что скажет Терехову, за кого и как будет просить, но твердо верила, что Марии Семеновне будет легче, если люди проявят к ней участие. Нельзя же так: она стоит и стоит, а люди идут и идут по своим делам. Дела, дела, дела! Даже если они важные, даже если сверхважные, нельзя, чтоб они угнетали, иссушали, разделяли души людские. Нельзя, нельзя!
50
Окна и двери стрельцовского домика распахнуты настежь. На крылечке обрывок домотканого половичка, на двери — облупившаяся железная трафаретка, видно не один год прослужившая на трансформаторной будке, — устрашающий череп, подпертый двумя скрещенными костями. Дорожка от крыльца к скамейке под тополем чисто подметена. На скамейке — Гордей Калиныч. Отдыхает, опершись на черенок метлы. Приодет по-праздничному. В новенькой сатиновой косоворотке, не утратившей еще ни единой синей искорки на малиновом поле, в широких суконных штанах, таких черных, что глазам больно на них смотреть, а главное — не в традиционных валенках, а в навакшенных сапогах с твердыми, до колен голенищами. Сто сот маленьких солнышек разместились на голенищах. Носки «бульдо» — два зеркала. И ко всему вдобавок — светлый в клетку пиджак, брошенный на край скамьи.
— Привет, дедушка! — громко, как глухому, крикнул Ивлев, остановившись в створе странной калитки. Как в той присказке: дом продали, ворота купили. Для чего калитка, если нет забора? Может, вместо пограничного знака? Дескать, от сих пор начинается нашенская территория.
Не шелохнулся дед. Может, не услышал приветствия, погруженный в свои думы, а то и не захотел общаться. Это с ним тоже бывает. С чужими людьми он не шибко. Пришел, а кто тебя звал?
Подождал Виктор, оглядывая владения, улыбнулся своим выводам, прошел по тоненькой дорожке, стесненной буйной муравой, тщательно вытер ноги о половичок, позвал зычно:
— Эй, на вахте!
— Не кричи, дед смерть как не любит голосистых, — отозвался Иван из каких-то глубин своего странного поместья.
Сняв устрашающую трафаретку, Виктор зашвырнул ее в лопухи, ступил через порог и замер, наткнувшись на грозный окрик:
— Ноги!
— Что… ноги?
— Вытирай!
— Я вытер.
— Э-э, тоже мне! Это вам баловство — такие полы мыть? — Иван грякнул чем-то и где-то, Виктор отступил. Долго и старательно, кряхтя и притопывая, вытирал ноги, пока не услышал: — Хорош, можете входить!