Огненные времена
Шрифт:
– Но никакого зла… – Мишель замолчал, вдруг осознав, о чем говорит Шарль: о том, что он хочет защитить своего воспитанника от многого – не только от возможного воздействия колдовских чар, но и от чувства вины в том случае, если преступность аббатисы будет доказана с его помощью.
Пристыженный, Мишель склонил голову:
– К сожалению, я должен возразить против этого, святой отец.
– У тебя нет иного пути, брат, кроме как подчиниться приказу своего наставника. Я начинал службу писцом, поприслуживаю же на этот раз в этой должности себе самому.
Вечер Мишель провел
Мишель подумал о том, что с ним произойдет в случае казни аббатисы (будь проклят епископ!). Ему придется публично осудить эту казнь, может быть, даже написать письмо Папе. Риго, вероятно, ответит на это изгнанием Мишеля из доминиканского ордена. Мишеля это не слишком волновало, потому что Кретьен был гораздо более влиятельным, чем Риго, и смог бы защитить его от епископского гнева. Но после некоторого раздумья монах пришел к выводу, что подобное изгнание было бы для него большим облегчением. Вместо того чтобы служить Богу, наблюдая за тем, как обвиняемых приговаривают к смерти, он мог бы, наверное, присоединиться к францисканцам и бродить по деревням, читая проповеди и спасая души, прежде чем те успеют прогневить инквизицию.
Теперь же, однако, преданность требовала от него подчиниться приказу. Но вероятность того, что резкость Шарля была наигранной и что он может признать аббатису невиновной и лично ответить за это перед Риго, терзала Мишеля. Если бы случилось нечто подобное, сумел бы он защитить своего наставника?
Вот это задача: при любом раскладе кто-то должен был пострадать – и пострадать из-за него.
Раздираемый этими мыслями, он отказался от вечерней трапезы с монахами и оставался в своей келье, занятый размышлениями и молитвой.
«Боже, спаси мать Марию и сестер ее, и я сделаю все, что Ты пожелаешь. Я буду молиться не переставая, буду сечь себя еженощно, буду изнурять себя на глазах толпы, буду поститься в пустыне… Но только обрати к милосердию, Господи, сердца отца Шарля, епископа и кардинала! Помоги им увидеть, что они должны служить только Тебе…»
Пока он молился, вечерний свет, струившийся в маленькое, не прикрытое ставнями окошко кельи, постепенно стал тускнеть; наступили сумерки, а потом и полная тьма. Все это время Мишель стоял и стоял на коленях и лишь около полуночи повалился на бок и мгновенно уснул прямо на каменном полу.
Он снова был тем незнакомцем, снова смотрел глазами другого, слушал ушами другого и не мог видеть его лица, словно его собственная душа вселилась в тело другого человека, в его сердце, в его сознание.
Незнакомец ехал верхом, овеваемый утренней прохладой; его бедра и голени крепко охватывали мускулистые бока лошади, а в правой руке он сжимал тяжелое, очень тяжелое копье. Но рука его была полна молодой силы, которой было более чем достаточно, чтобы держать это оружие, и на бедре его висел меч длиной с его собственную ногу.
А на ножнах была вышита одна-единственная
Далеко-далеко впереди бился на ветру темно-красный штандарт французского короля с тремя огненными языками, вышитыми золотом. Слева ехал одетый в латы рыцарь с закрытым забралом лицом и тронутой серебром бородой; в руках у него был флаг с изображением Девы Марии, окруженной звездами. Золотоволосый всадник, ехавший справа, был моложе рыцаря; он сурово смотрел на Мишеля, будто чего-то ожидал от него.
Обоих мужчин он знал. И знал их близко, как и они знали его. Медленно, медленно продвигались они вперед, и наконец он увидел, что они втроем были лишь каплей в море животных и людей. Царило полное молчание, нарушаемое лишь криками соколов, шуршанием конских копыт на опавших листьях, редким глухим покашливанием. Сквозь ветви полуголых деревьев он глянул вниз с вершины холма и в разреженном тумане внизу увидел изгиб реки, сверкавшей серебром в лучах восходящего солнца.
Где-то далеко резко пропели трубы.
Эта сцена вдруг померкла, и появилась она, аббатиса. Но теперь она не была ни монашкой, ни ведьмой – просто женщиной. Поразительной женщиной, одетой не в мешковину, а в нечто воздушно-белое, светящееся, как луна. С ее прекрасных плеч на спину и руки волнами спадала иссиня-черная ткань накидки. Она сидела в своей камере, на деревянной скамье, прижав колени к груди и обхватив их руками.
Мишель стоял перед нею с пером и пергаментом в руке. Он был писцом, готовым записать ее признание.
Его взволновало то, что он был с нею один на один, без отца Шарля, способного удержать его от похоти.
Но этот страх прошел, едва он взглянул в ее внимательные черные глаза и увидел в них святую любовь и желание. Она встала, не отводя от него взгляда, и пошла к нему. Ее одеяние растворилось в темноте, и она засияла перед ним – нагая.
Он не оказал никакого сопротивления, когда она взяла из его рук перо и пергамент и отбросила их в сторону. Он не возмутился, когда она обвила его своими руками и, притянув его к себе, прижала к его губам мягкие губы.
Он поцеловал ее и с не изведанной доселе дрожью сжал ладонью ее грудь. И почувствовал восторг, не омраченный ни малейшей мыслью о греховности происходящего, испытал невинную радость Адама, соединяющегося с Евой в райском саду.
И хотя он был девственником, он взял ее там, на сырой, холодной земле. Она, более мудрая, направляла его. Инстинкт охватил его как пламя, прижал его к ней, плоть к плоти, лицо к лицу. Радость и желание стали невыносимыми, и тут она коснулась пальцами его лица и прошептала: «Бог здесь, понимаешь? Бог здесь…»
Мишель проснулся в самый момент оргазма, в момент глубокого, царапающего горло вдоха – сильнейшего наслаждения, смешанного с обычным чувством вины за трепетное сокращение, выплескивание семени, новые сокращения, постепенно стихающие вместе с биением сердца.
Через секунду к нему полностью вернулось сознание. Он был монахом, находился в Каркассоне и лежал на полу кельи, предоставленной ему братьями-доминиканцами. И ему снова было неловко за дурные мысли об аббатисе, и он еще больше был озадачен приснившимся ему сном о воине.