Огненный скит.Том 1
Шрифт:
Кеша протаптывал тропинку в снегу первым, за ним топал Андрюха. Банька была за домом метрах в тридцати, за огородом, за яблонями, приземистая, занесённая снегом. Кеша толкнул промёрзшую дверь, ввалился в предбанник, таща на ногах снег.
— Заходи сюда, — позвал он приятеля. — Что нам ветер и гроза… Свету только нету, не провёл. Чиркни спичкой. Дрова здесь. Счас разожгём печку.
Скоро печка пылала. Друзья поужинали запасами, что были в рюкзаке, приложились «с горя» к бутылке и стали укладываться спать.
— Ты тоже, — упрекал Кешу разгорячённый
— Чудак ты, Андрюха. — Кеша почесал шею. — Она у меня хорошая. Вот только бывают раза, на неё, как и на меня, находит лектрическая сила. Тогда ни какого сладу нету. Не подступишься.
— Сила-а, — проворчал Андрюха, удобнее устраиваясь на коротком полке. — Шёл бы ты со своей силой куда подальше…
А Кеша не слышал его. Он храпел на всю Ивановскую и снились ему огурчики, которые с хорошей улыбкой подносила ему его Нинуля.
1981 г.
Бубенчик и Самописка
Звали её Клавдия Ерофеевна. Жила она в крашенном зелёной краской доме, широком и приземистым, стоявшем на краю села, невдалеке от полуразрушенной мельницы, на плоском бугре. Дом был обнесён сплошным, доска к доске, забором, тоже зелёным, с вечно замкнутыми двустворчатыми воротами и тяжелой, сбитой из крепких досок, калиткой рядом. Видеть, что творится у Ерофеевны на дворе, можно было лишь взобравшись на дерево или прислонив глаз к выпиленному отверстию в калитке, куда просовывали руку, чтобы отодвинуть засов.
У терраски, слегка осевшей набок, привязанный к вмурованному в фундамент крюку-кольцу на крепкую двойную цепь, ходил лохматый волкодав с красной пастью и злыми жёлтыми глазами. Его густой хрип-лай часто можно было слышать по вечерам, когда парни цеплялись за забор, чтобы обломать сирень, поднявшую ветки над шершавыми тесинами. В такие минуты сама Ерофеевна выходила из калитки и энергично охаживала невоспитанных деревенских огольцов отборными нелестными словами за покушение на священную собственность её сада. Она подбирала брошенные второпях стяжателями чужого добра ветки, уносила домой и ставила в террасе в ведро с водой.
Заработав пенсию, Ерофеевна ушла из совхоза, но продолжала колготиться в саду и огороде, продавая выращенное на базаре и кладя деньги на сберегательную книжку. Ходила всегда замусоленная по причине неаккуратности и сплошной, день изо дня работы на своём участке.
Была она рослая, крепкая, с отменным здоровьем, которого не поколебала ни смерть двух мужей, ни дочери от второго брака, которая в юном, самом прекрасном возрасте, утонула в проруби на реке, куда её послала мать за водой для скотины.
Двор у неё был завален разным хламом: вёдрами, отслужившими свой срок, обрезками старых труб, кусками кровельного железа, и никто, даже она сама не знала, зачем это берегла. Пионеры сельской школы, прослышав про склады металлолома на подворье Ерофеевны, пытались уговорить её отдать, но она отдавала с неохотой, и то те вещи, которые пролежали
Дочь и сын от первого брака жили вдалеке от матери и к ней почти не ездили.
Летними тёплыми ночами, сунув ноги в старые стоптанные опорки и взял суковатую палку, валявшуюся у калитки, она выходила в обход своей неприкосновенной частной собственности. Вначале обходила ограду, а потом долго стояла под липой, не шелохнувшись, прислушиваясь к голосам на улице. Заперев калитку и привязав волкодава ближе к забору, уходила спать.
Как-то из недальних краёв прислали в совхоз большую бригаду рабочих для помощи в строительстве коровника. Совхоз за постой платил деньги, и Ерофеевна всегда пускала командированных на квартиру. Сдала она комнаты и на этот раз. Время командировки кончилось, коровник был построен, и уехали помощники по своим сёлам и весям, а один из них — неказистый на вид мужичонко Петруша Подстигнеев — присватался к одинокой Ерофеевне и остался у неё. Деревенские видели, как под зиму привёз он к ней нехитрый холостяцкий скарб свой в чемоданчике и отдельно гармонь любительскую.
Был он небольшого роста, одевался неряшливо, курил дешёвые папиросы, был прокурен насквозь, и табаком разило от него за версту. Воды не мутил, как говорили в деревне, при встрече с односельчанами раскланивался почтительно, снимая выцветшую кепку:
— День добрый, Федор Иваныч!
— Здравствуйте, Пелагея Андревна!
— Как живёте, Михал Захарыч?
И долго, не покрывая головы, смотрел вслед. Гармонист он был никудышный, но летними вечерами садился на скамейку у ворот и играл вальсы, елецкую и частушки, которых знал неимоверное количество. Были они весьма откровенные, но он не стеснялся, иногда проглатывая слишком режущие слух слова.
С горы саночки катились
Серебром облитые.
В этих саночках сидели
Три … обритые.
Приглашал ребят:
— Иди, пацаны, садись! — двигался на угол скамейки, освобождая место. — Чего сыграть? Трясучку вашу не могу, а вот нашу русскую с удовольствием…
И играл, беззастенчиво перевирая мелодию, попыхивая изжёванной папиросой, пристукивая по земле носком ботинка.
Вначале, после переезда, в деревне судачили, что подправит он дела Ерофеевне и намахает она его. Сколько таких нахлебников у неё перебывало! Поживут, поработают, подлатают дыры в хозяйстве, а потом только их и видели — кандибобером вылетали за тесовую ограду…
Но Петруша жил, работал кормачом на скотном дворе, деньги отдавал Ерофеевне, она его не намахивала. Даже как-то в клуб на новую картину соизволила придти с ним. Бабы смеялись: где-то медведь издох — Ерофеевна со своим благоверным пришла. Правда, всё село оккупировало клуб, потому что киношник Толька Мочалов везде объявления расклеил и выступил по совхозному радио, что картина кассовая, до телевизору не допущается, и кто её не поглядит, тот рискует остаться с носом. Народ валом и повалил. Видно, не утерпела и Ерофеевна, раз пришла с Петрушей.