Огонь любви, огонь разлуки
Шрифт:
Мартемьянов встал. Поднялась навстречу ему и Софья.
– Ах ты, дитё… – не сводя с нее озадаченных глаз, пробормотал Федор. – Вон, стало быть, как… Так это что ж… Софья Николаевна! Ты мне одно скажи… Только правду, за-ради Христа! Хоть убей потом, но скажи! Тот твой… Черменский… он что же… не была ты с ним?! Не была?!
Упоминание имени Владимира болезненно резануло Софью по сердцу, и она с трудом удержалась от того, чтобы не попросить Мартемьянова замолчать. Но Федор имел право спрашивать, и Софья, собравшись с духом, ответила:
– Нет, не была.
– И
– Нет.
– Ради бога, правду говори! – Федор взял ее за плечи, с силой, причинив боль, притянул к себе, черные сумасшедшие глаза были теперь прямо перед лицом Софьи, и горячее, неровное дыхание обожгло ей щеку.
– Это же он тебе тогда утопиться не дал?! Ну?! Он?! Ты с ним всю ночь там, на берегу, просидела – так иль нет?!
– Да, так… – едва смогла выговорить Софья. – Но… Мы сначала разговаривали, после я заснула… а утром уже уехала… И… больше я его не видела никогда! И было всего два письма, и… и… да оставьте же меня, с ума вы сошли, Федор Пантелеевич, мне больно!!!
Он, наконец, опомнился и выпустил ее. Перепуганная Софья без всякой грации плюхнулась на стул и, морщась, начала растирать ладонью плечо. Мартемьянов, не замечая этого, стоял возле стола и наливал вина в свой стакан. Вино больше попадало на скатерть и на пол, чем по назначению, но наконец хрустальный стакан наполнился, и Федор залпом, жадно, как воду, выпил его содержимое. Налил еще и снова выпил. Потом покосился на Софью и отставил бутылку. Медленно покачал головой.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… А я-то думал…
– Не могу знать, о чем вы думали. – К Софье частично вернулось самообладание, но плечи ее все еще болели, а руки дрожали, и она поспешила спрятать их под скатертью. – И какое это для вас имеет значение? Право, не понимаю…
Мартемьянов молчал; до Софьи доносилось только его тяжелое дыхание. В дверь снова заглянул официант, но теперь уже Софья махнула на него рукой. Придвинув к себе уже наполовину пустую бутылку вина, она налила полный стакан и, зажмурившись, выпила. Тут же, как минуту назад Мартемьянов, налила и второй, но опорожнить смогла только до половины. И не двинулась с места, когда Федор шагнул к ней. И не сказала ни слова, когда он поднял ее на руки – легко, без капли усилия – и понес к дверям.
Когда Мартемьянов нес ее на руках через главный зал ресторана, Софья от страха закрыла глаза и лишь слышала сквозь шум в ушах удивленные и веселые вопли видевших это безобразие людей. Потом ей в лицо пахнуло ночной свежестью: они были уже на улице. Но даже в фиакре, везущем их в гостиницу, Софья не решилась посмотреть на Мартемьянова, а тот, к счастью, и не настаивал, прижимая ее к себе так, что у девушки ныло все тело. В конце концов она решилась на жалобный писк:
– Федор Пантелеевич, да ведь я не денусь никуда…
– А кто тебя знает, – совершенно серьезно ответил тот. – Я, матушка, уж какую неделю боюсь, что вот проснусь утром, а тебя нету… Упорхнула пташка небесная от раба божьего Федора… Люблю я тебя, Софья Николаевна, вот что. Хоть режь, хоть казни – люблю, и все тут.
Софья не ответила: в горле стоял горький, твердый ком. Молчал
– Софья Николаевна… Софьюшка… Ты не бойся. Слышь, не бойся, матушка моя… У меня девки-то нетронутые были, я ученый, мучиться тебе, даст бог, не придется… А не хочешь – вовсе не притронусь, уйдешь какой пришла… Ну, что ли? Скажи, как лучше-то тебе?
Боли больше не было. Отвращения тоже. Слезы не вставали в глазах, тошнота не подступала к горлу, и Софья была уверена, что обморока с ней уж не случится, хотя от выпитого в ресторане вина отчаянно кружилась голова. «А, что теперь… – словно сквозь сон подумала она, чувствуя, как пальцы Мартемьянова вытаскивают шпильки из ее прически, и освобожденные пряди волос щекочут лицо и плечи. – Теперь уж все равно. Стало быть, судьба… Пусть». И, отбросив назад тяжелые, не дающие дышать волосы, она сама обняла за шею стоящего перед ней мужчину и тут же задохнулась от его поцелуя, и луна в окне, опрокинувшись, полетела прочь.
…Глубокой ночью за окном совсем стихли шорохи. Небо еще было темным, но луна уже незаметно уходила за башни собора. Софья лежала на спине, запрокинув руки за голову, и остановившимися глазами следила за тем, как по стене скользит тающий лунный свет. Рядом было тихо, но она чувствовала, что Мартемьянов не спит.
– Соня… – наконец послышался хрипловатый шепот. – Заснула?
Она не ответила, но Федор уже поднялся на локте рядом с ней, и тень от его головы шевельнулась в лунном луче.
– Ты бы не молчала, матушка, а? – так же шепотом попросил он. – Ну, скажи, совсем, что ль, тебе худо было? Грешен, разумение утратил… Все вино это проклятое, немчиновское! Пьется, как квас, а соображение всякое напрочь теряется… Соня, да ты отзовись! Хоть ругайся, что ли… Жива аль нет?!
– Жива, – понимая, что молчать далее глупо, со вздохом произнесла Софья. – И я ведь это вино с тобой пила, Федор Пантелеевич. Наверное, тоже… соображение потеряла. Ничего. На части не развалилась, сам видишь.
Она сама удивлялась тому, что так спокойна. В душе было пусто, тихо и безмятежно. Единственным четким чувством оказалось облегчение от того, что теперь окончательно сожжены все мосты. Сильной боли, к ее изумлению, не было, хотя Мартемьянов на несколько мгновений действительно «утратил разумение» и она едва удерживала крик, опасаясь, что Марфа за стеной проснется и ринется ее спасать. Порванную, испачканную кровью, безнадежно испорченную рубашку Софья стянула и сейчас лежала в чем мать родила, равнодушно отметив собственное бесстыдство – подумать только, ни разу в жизни даже перед Марфой голой не показывалась, два часа назад в театре декольте мантилькой прикрывала, а сейчас…