Огонь любви, огонь разлуки
Шрифт:
Горячая, жесткая ладонь осторожно легла на ее плечо. Софья вздрогнула, только сейчас почувствовав, как замерзла. Но Мартемьянов понял ее жест по-своему и сразу же убрал руку. Софья невесело улыбнулась в темноте. Вслух сказала:
– Федор Пантелеевич, можно, спрошу тебя?
– Что, Соня?
– Акинфий Зотыч – это кто?
Рядом – молчание. Она не особенно рассчитывала на то, что Мартемьянов ответит, и задала вопрос, чтобы отвлечь Федора от своего голого плеча. Тишина затянулась надолго, луна успела уйти из комнаты, впустив вместо себя плотную предрассветную мглу, и Софья уже начала подремывать, когда рядом послышалось – тихо
– И дался он тебе, сукин сын… Хоть и грех про покойников плохо…
– Он умер? – открыла глаза Софья.
– Угу… Уж пять лет тому. Мы с ним лес сплавляли через пороги на Мсте, вовсе гиблое было дело, но уж если б вывернулись – в барышах солидных бы остались!
– Не вывернулись?
– Какое… Три баржи на порогах в щепу расколотило. Нас тогда с одним мальцом с баржи волной метануло… А месяц-то октябрь был, уж заморозки пали, вода ледянущая, а мы в полной сбруе. Пороги, Мста бурлит, как котел, стремнина самая, да еще бревна сплавные, толстенные, мимо нас несутся, того гляди, по башке вломят… Я уж с последних силов на баржу Зотычу кричу – веревку кидай! А он, собачий сын, не торопится! Мужики-то на баржах все его были, тож прикидываются, что не слышат, воду вычерпывают, лесины жердями отталкивают… Зотычу, вишь, моя погибель на руку была, капитал и навар с торга ему тогда доставались… Малой тот, Васька, через минуту на дно пошел, а я, не знаю уж как, за лесину зацепился… На комариный волос промеж баржами проскользнул, не затерло, бог зачем-то спас. И перемахнул на той лесине через пороги! Уж ниже по Мсте до берега добрался, бабы-прачки полудохлым выловили…
Мартемьянов замолчал и, сколько ни смотрела на него заинтересованная Софья, дальше не продолжал. Тогда она спросила сама:
– И более вы с ним не встречались?
– Еще как встретились… – сквозь зубы сказал Федор, и Софья, почувствовав холодок на спине, благоразумно не стала расспрашивать дальше. Зачем – и так понятно, куда этот Акинфий Зотыч делся… раз уже покойник.
– Что дрожишь, матушка? – чуть погодя хмуро произнес Мартемьянов. – Ништо… привыкай. Вот ежели, бог даст, приедем с тобой в Кострому, там про меня еще не того расскажут… коль не побоятся.
– Правду расскажут или выдумку?
– А всего напополам. И про меня… и про папашу моего. И про братьев с матерью… – Голос Федора тяжелел с каждым словом, и Софья, уже пожалевшая о том, что вообще решилась расспрашивать его, из последних сил не давала себе отодвинуться в сторону. Она надеялась, что вот-вот он замолчит, как замолчал, не закончив историю об Акинфии Зотыче, но Мартемьянов почему-то продолжал: – Папашу-то своего я сам… своими руками… Мне тогда еле восемнадцать сполнилось. Про то потом весь город говорил. А когда и братья тоже…
– И братьев ты?!. – невольно вырвалось у Софьи, и липкий пот покрыл спину.
Мартемьянов резко повернулся к ней, но она, сама не понимая почему, не отпрянула. Слушая его тяжелое дыхание, молча ждала. Только сердце колотилось о ребра так, что хотелось зажать его рукой.
– Братьев – нет, – наконец хрипло послышалось из темноты. – Афанасий с Ванькой сами… Грибы в лапше худые были. То ли спортились, то ли Егоровна спьяну мухоморов наложила… Я тогда тоже ел, меня всю ночь наизнанку вывертывало, но не помер, а они… Ну, да людишкам нашим много не надо, слухи сразу пошли.
– А почему же отца?.. – Софья словно со стороны слушала собственный спокойный, ровный голос, по которому нельзя было понять,
– Из-за матери… Он, сволочь, всю жисть из нее кровь пил. При ней я его и задушил. Она слова не сказала. Ни доктору, ни попу… ни мне. А потом… когда Афоньку с Ванькой… – Он вдруг умолк, не закончив фразы. Софья в темноте, наугад, тронула его плечо и, как прошедшей ночью, почувствовала пробежавшую по нему судорогу.
– Мать после в монастырь ушла… с моего дозволения. И ума там лишилась.
– Она тебе не поверила? – вдруг поняла Софья. – Да? Она подумала, что и братьев – тоже ты?..
– Вестимо… Вот, так же, как ты, спросила: «Из-за наследства, Феденька?» Что я отвечать должон был?..
Снова наступила тишина. Софья боялась убрать руку с плеча Федора, хотя отдала бы сейчас полжизни за возможность спрыгнуть с кровати и убежать – в соседнюю комнату, под бок к Марфе. Темный гостиничный номер бог знает где… Развороченная кровать, собственная грязная рубашка на полу… Чужой, пугающий ее человек, которого она зачем-то гладит по плечу… Господи, да что же это за сон ей видится?!.
– Испугалась, Соня? – вдруг спросил он. – Ты прости… Бог свидетель, не хотел говорить. Столько лет в себе носил…
– И не исповедовался ни разу? – тихо спросила Софья.
Федор невесело рассмеялся:
– Ах ты, святая душа… Где? У нас, в Костроме?! Где любой поп за полбутылки всю исповедь в квартальной части перескажет?! Один раз, верно, хотел, сдуру, по молодости… Только не в Костроме, а за Уралом, в скитах, мы там лет с десяток назад лес торговали… Там до властей далеко бежать, да скитники их и не любили, своим разумением обходились. Был там один старец, Евстафий… Я у него в келье почти месяц жил, да по ночам-то во сне дурниной орал, вот он однажды не стерпел да спросить попробовал – чем страдаешь, мол, парень?
– А ты?..
– Чего я… Сначала думаю – может, сказать ему, авось отпустит хоть ненадолго… А потом решил, что ни к чему. Чего богу зря голову морочить? Исповедаются-то в грехах, а я папашу со спокойной совестью на тот свет отправил. И до сих пор это за грех не держу. Случись снова – еще раз бы его, змея, порешил и не задумался. Бог-то там, наверху, может, и по-другому на все это поглядит… Ну, да мне все едино в аду гореть, что за папашу, что за другое – без разницы.
Насчет «другого» Софья спрашивать уже не рискнула.
– Ну что, совсем застращал, что ли, тебя? – с досадой пробурчал Мартемьянов, словно угадав ее мысли. – Коль сукин сын да сволочь, так и скажи… Не помру, небось, всякое слушал. Да на правду и не обижаются.
– Не мне тебя судить, Федор Пантелеевич. – Против воли Софьи ее голос прозвучал резко, и Мартемьянов недоверчиво усмехнулся в темноте, но ничего не сказал. А Софья, переведя дыхание, вполголоса произнесла:
– Знаешь… моя мама убила отца. Она пленная черкешенка была, отец ее с войны привез. Мама так русский язык не выучила и ему ни одного слова за все время не сказала. Двенадцать лет с ним прожила – и убила, зарезала ножом. А сама утопилась. И никто не знает почему. Мне Никитишна, нянька моя, рассказывала, что мама Сергея, моего брата, очень любила, а отец его из имения в Пажеский корпус отправил. И мама… не простила. Анна, сестра моя, – камелия, ее весь уезд падшей женщиной называет, теперь вот и я такая же. А Сергей меня, сестру родную, тебе в карты проиграл – помнишь?