Охота на убитого соболя
Шрифт:
У меня впереди плавание, и только оно. Когда теперь буду на земле, не знаю. Ледоколы до земли допускаются редко – мы встречаем караван, протаскиваем его сквозь лед, выводим на чистую воду, потом берем новый караван, тащим его через ледовые поля обратно, затем цепляем очередной караван и вновь уходим во льды. Так и работаем челноком. Без заходов в порты. Правда, в этот раз взяли груз для зимовщиков – мороженых кур. Но когда зайдем – не знаю. И я не знаю, и наш могущественный мастер, капитан Донцов Николай Иванович, не знает.
С каждым караваном мы отсылаем на Большую землю бумажный мешок с письмами. В таком же мешке уйдет и мое письмо тебе. Прощай, Ольга!»
Он
Вечером он запечатал письмо в конверт и положил на видном месте. Опускать в почтовый ящик, расположенный на «Площади пяти углов» – пятаке подле матросской столовой, – не стал: лучше сунуть прямо в бумажный мешок.
В половине седьмого вечера появился первый лед, разреженный, хрупкий, размолотый судами, прошедшими раньше, хотя пароходы тут редки, за полтора дня пути ни одного не встретилось. Стало потряхивать. Трясется-дрожит, издавая короткие автоматные очереди, входная дверь, в пустом холодильнике прыгает кюветка для льда, трясутся прозрачные, двигающиеся по горизонтали створки книжного шкафа, вырезанные из толстого плексигласа, приплясывает плетеная урна для бумаг, а с ней – мягкая табуретка с крюком, за который табуретка прикреплена к полу, чтобы во время качки не ездила пьяно влево-вправо, катается ручка по столу, и боком движется стакан, в который налита пузырчатая минеральная вода, за стаканом впритык – электронный будильник с подслеповатым куриным экранчиком, где из-под затянутого белесым веком ока появляются, смещая друг друга, цифры; кряхтит-шевелится потолок, стонут переборки, нервно трясется лист бумаги – все приходит в движение и живет своей особой жизнью, когда судно давит днищем лед.
Небо темнеет быстро, на западе, за кормой оно рдистое, холодное, откуда-то, возникнув из ничего, появляется темная пороховая дымка, накрывает горизонт, растворяет его в своей плоти, и вот уже никакого багрянца, все глухо, непроницаемо, навстречу плывет лед и лед, поля его все чаще и чаще – ничего скоро, кроме льда, не будет. Баренцево море – это не сама Арктика, а преддверие, предбанник, откуда суда попадают уже в настоящую баню, в Карское море – угрюмое, недоброе к человеку и ко всему, что с человеком связано.
Два, пожалуй, таких угрюмых моря и есть на Севере – Карское и море Лаптевых. Впрочем, для других могут быть недобрыми, дурными, вызывающими оскомину и другие моря: это ведь у кого какая дорожка вырисовалась. В Карском море в вахту Суханова, например, на ледоколе два раза летел винт.
Хорошо, что винтов у ледокола три – у каждой машины свой, иначе неуправляемыми стали бы. Винты дают высокую маневренность, помполит Мироныч – старый морской служака, командовавший во время войны отрядом торпедных катеров, немало похлебавший соленой воды и поевший льда, он и тонул, и горел, и на дне колупался, и зимовал, и на блине дрейфовал, – смеется довольно, говоря, что ледокол у них такой верткий, что даже к чайной ложке может пришвартоваться.
Подумал Суханов о Мироныче, и в дверь раздался стук. Все-таки существует таинственная, полуразгаданная, а может, и вообще не разгаданная, штука телепатия – на пороге стоял первый помощник капитана Миронов. В толстом, самодельной крупной вязки свитере с бубновыми ромбиками на груди и в старых брюках, заправленных в мягкие, подшитые на задниках хромом укороченные валенки.
Мироныч всегда тепло одевался – и на судне, в помещениях,
Особенно сильно у него мерзнут ноги. Это еще с войны. Когда Мироныч потерял последний катер и с окривевшим помороженным лицом, дергающимся от контузии, переместился воевать со своими ребятами на берегу в морскую пехоту, то им прямо в заснеженные окопы старшина приволок в мешке американские кожаные ботинки, привезенные из-за океана по ленд-лизу.
Обувь была добротной, склепана, как клепают торпедные катера – с чувством, с толком и с расстановкой, крепче, надежнее и теплее этих башмаков, казалось, никакой другой обуви быть не могло.
На проверку вышло иное. Толстая кожаная подошва этих роскошных ботинок впитывала в себя влагу, забирая ее даже из каменисто-мерзлого, прокаленного стужею снега, где влаги-то не должно быть вообще. А она была. Впитав в себя мокреть, подошва разбухала, делалась деревянной, негибкой, при ходьбе трещала, а главное – примерзала к ногам. Не один Мироныч лишился на войне из-за американских ботинок своих конечностей. С тех пор он на ноги припадает, и матерится, и припарки с примочками делает, в печке их выдерживает, и валенки носит, хотя окружающие больше предпочитают парадную одежду, золотые шевроны, да до лакового блеска начищенные ботиночки любят, но Мироныч есть Мироныч – никак не выправится. Сколько раз врачи отстраняли его от плавания, выстраивали перед входом в порт шлагбаумы и баррикады, наказывали охранникам не пускать его больше на причал, но Мироныч предпринимал ответные ходы, представал пред начальственными очами при всех своих военных и мирных регалиях и сводил на нет усилия авторитетных медицинских комиссий. Капитан Донцов этому только радовался – ему было легко работать с Миронычем, они давно поняли друг друга, разделили свои обязанности по управлению командой и ледоколом: Донцов занимался судовождением и льдом, Мироныч – душами.
– Разумею я, Санёк, неладное что-то у тебя, а? – Мироныч прошел в каюту и сел на диван. Глаза у Мироныча были маленькими, хитрыми, источали особый внутренний свет, лицо было схоже с отщепленным користым наплывом старого дерева – сплошь в морщинах и порезах, ни одного гладкого места, когда Мироныч смеется, то все морщины у него на лице шевелятся, живут своей жизнью, даже, кажется, передвигаются от висков к срезу челюсти, а потом в обратном направлении. – Чайка, что ль, красная, эта самая… революционная, она повлияла, а?
Как в воду глядел хитрый помполит – практически в десятку ударил.
– Повлияла, – Суханов рассмеялся.
– Ну а все-таки? – спросил Мироныч, ему во всем нужна была ясность, каждое дело, за которое он брался, независимо от того, какое это дело, большое или малое, Мироныч привык доводить до конца. Постучал носками валенок друг о друга, звук был ватным, слабым. – Мы ведь с тобою друзья, Санек. Поведай уж мне, старому хрычу… А вдруг советом помогу, а? Что-нибудь на берегу случилось?