Окно в доме Руэ
Шрифт:
Проволочный магнат, обитатель предместья Сент-Оноре, участник трапез в неизменной столовой, все шел вперед, гонимый неодолимой силой; в его походке появилось нечто стариковское, у него, должно быть, дрожали колени, он задевал девиц, которые выходили из темноты и пытались к нему пристать, и лица их, словно намагниченные, на мгновение сближались в неверном свете, а потом он уходил, тоскливый и тяжеловесный, снедаемый лихорадкой, швырявшей его от надежды к разочарованию.
Доминика знает. Она видела, как он остановился
Длинные тонкие ноги этой девицы ступали как-то особенно робко, скорее всего, потому, что она была какая-то безвозрастная; она вскинула голову, потряхивая мокрыми волосами, словно для того, чтобы мужчина мог ее получше рассмотреть, и он двинулся за ней, отставая на несколько шагов, как Антуанетта по улице Монтеня за своим итальянцем; он нырнул за ней в какой-то лаз без дверей, в глубине которого его ноги споткнулись о лестничные ступеньки; блеснул свет.
Доминика в испуге бросилась прочь и долго кружила в опасном лабиринте, боясь, что никогда не выберется.
Теперь они все втроем под лампой едят закуску. Каждый думает о своем, разматывает ровную или запутанную нить своих мыслей; только г-жа Руэ смотрит на других, словно она одна тащит на себе бремя их жизней и домашних забот.
На стене перед ней висит портрет ее сына, лет пяти-шести, в соломенной шляпе, обе руки вцепились в серсо. Неужели она одна понимала тогда, что это не такой мальчик, как все, а неудачный экземпляр, размазня, рохля? И разве не ясно видно по другой фотографии, где он уже молодой человек и тщится напустить на себя решительный вид, что ему никогда не удастся прожить обычную, нормальную жизнь и ничто не спасет его от неизлечимой меланхолии?
В доме от него осталась только Антуанетта, чужая, с которой ни у кого нет точек соприкосновения и которая после смерти мужа сидит за этим столом вместо того, чтобы где-нибудь там, на улице Коленкур, рядом с матерью, снова жить по-своему.
Снаружи видны только шторы, из-за которых пробивается слабый свет, а в столовой, у семейного очага Руэ, вся жизнь сосредоточилась в холодных глазах старой женщины, которые с пугающей проницательностью, без страсти, без любви впиваются в лица-то в притворноискреннее лицо мужа, то в невесткино, цветущее и румяное.
Она знает. Она сама диктовала брачный контракт. Именно она с первых же лет установила порядки в доме, правила им, направляла жизнь в отведенное ей русло; именно она помешала сыну жить по-своему, как он хотел еще с детства и до самого конца; даже в смысле работы — он оставался всего-навсего заводским служащим.
Она не могла запретить ему жениться, но привязала молодых к своему дому; это по ее воле у молодых не было ничего своего: они жили на ежемесячное содержание, назначенное Юберу, да на те суммы, что она давала.
На ее губах блуждает холодная улыбка; взгляд
У Антуанетты нет ничего, только мебель. Чтобы заполучить деньги, ей придется подождать, пока не умрут свекор со свекровью, но и тогда капитал достанется ей только во временное пользование, а после ее смерти вернется в семью Руэ, к дальним родственникам, скорее всего к Лепронам.
Вот и хорошо. Потому она и осталась в доме, и в Трувиль ездила; все потому же, из страха перед бедностью, она поднимается наверх в часы семейных трапез и часами томится в обществе свекрови.
— Вы почти не ели.
— Нет аппетита. Простите меня.
Антуанетта боится, что не вытерпит до конца обеда и взорвется. Ей хочется кричать, кусаться, выть о своем горе, звать человека, который так и не пришел, как призывают утробным воем самца лесные звери.
— Вы как будто плакали.
Сесиль в дверях смакует каждый новый удар.
— Мы с мамой говорили о печальном.
— О Юбере, конечно?
Мысли Антуанетты витают так далеко, что она невольно бросает на свекровь удивленный взгляд.
Юбер? Да она о нем почти — и не помнит! Закрыв глаза, едва ли может вызвать в воображении черты его лица. Он умер, и все тут. От него остался только расплывчатый образ, ощущение печали, или, вернее, угрюмой жизни, которая грозила затянуться навсегда.
— Как-нибудь, когда не будет дождя, сходим вместе на могилу, да, Антуанетта?
— Конечно, мама.
Она не уверена, что произнесла эти слова. Ее голос прозвучал в воздухе как чужой. Ей необходимо встать, расслабиться.
— Простите…
Она видит, как они сидят перед ней оба, силится убедить себя в том, что она, Антуанетта, находится в этой комнате; она повторяет:
— Простите…
И обращается в бегство. Ей безумно хочется выйти в сырую темноту, пройтись по Елисейским полям, заходя во все бары подряд, чтобы отыскать его, крикнуть, что так нельзя: он не смеет ее бросить, она нуждается в нем, она готова на что угодно, она ничего от него не потребует, будет как служанка, лишь бы только…
— Сесиль! Проводите госпожу Антуанетту вниз. По-моему, ей нездоровится.
И г-н Руэ осведомляется, шаря в кармане в поисках зубочистки:
— А что с ней?
— Тебе не понять.
На самом деле она и сама не знает, но скоро узнает, она в этом уверена, она и живет-то для того, чтобы знать все, что творится вокруг нее, в мирке, которым она правит.
— Одиночество ее не тяготит. Как странно: у нее нет ни одной подруги.
Вот уж воистину мужское суждение! Слова! Как будто у самих Руэ есть друзья! Они не видятся даже с более или менее близкими родственниками, которых постепенно растеряли, и те смиренно присылают им поздравления к Новому году, потому что они, Руэ, богаты.