Октябрь
Шрифт:
Подбивал ли Растяжной Кувалдина перейти на штамповальный и образовать вместе с Телятниковым удалую троечку, собирал ли Женька компанию на гулянку, усиленно обхаживая простоватого Коваля, грозил ли механик расправой — все теперь непосредственно касалось его, по каждому поводу не только было свое крепкое мнение, но и стремление вмешаться, настоять на своем.
В обеденный час Растяжной всё чаще собирал вокруг себя рабочих:
— Слыхал я, надумали наши хозяева вторую смену завертеть. Не согласен, — он всегда предпочитал решительные действия и выражения, —
— Не имеют права. Нечего новых набирать, у нас хлеб отбивать. Свои люди есть. Правду я говорю?
Многие соглашались с ним, а кто не соглашался, не торопился перечить.
— Мы возьмемся — полторы смены каждый день. Нажмем, и дело в кармане. А, что, неверно говорю?
— А чего ж, каждый хочет заработать.
— Так что же ты на меня уставился, дура? Давай — скликай делегацию. В контору пошли.
— Не на то делегацию надо, — неожиданно вмешивался Тимош, и каждый невольно оглядывался на незнакомый, новый голос, никогда еще не звучавший в общественных делах.
— За что на людей кричат? На каждом шагу списками пугают, воинским начальником стращают.
— Здрасьте, пожалуйста, — насмешливым взглядом окидывал Тимоша Растяжной, — явление третье, те же и Мартын с балалайкой! Люди на свадьбу, а Дунька на панихиду. Дура! О чем речь? Сто целковых лишних в карман. Или иначе сказать — катеринка. Правду я говорю?
— Правду-то, правду, — переглядывались рабочие, — а только не имеют права кричать. Что мы им — скоты!
— Верно говорит парень.
— А чего ж — пойти всем и сказать: не имеют права.
— Нечего окопами пугать!
— Ну, завели на весь великий пост, — с досадой обрывал товарищей Растяжной, — ты ему про Фому, а он про Ерему. Катеринка тебе лишняя или нет? Говори прямо. Значит, отдавать смену, господа хорошие?
— Та оно, конечно, — чесали затылки господа хорошие.
На первых порах в подобных стычках, — если не было поблизости Сашка, если не оказывал поддержку Судья, — победителем обычно оставался Растяжной. Сторублевка в кулаке многим понятнее, чем самые благие намерения.
И Тимошу оставалось только потом перебирать в уме сказанное, решать и перерешать, доискиваться причин поражения, всю ночь напролет думать о своем неразумии, о странной особенности людей, — хороших, честных людей, — неумении отличить черное от белого, доброе от злого.
Как доказать им, что день — есть день, солнце — есть солнце, а подлость — есть подлость?
Почему побеждает лукавый Растяжной, а искренний Тимош терпит неудачу?
Почему люди охотней поддаются плохому, чем хорошему, почему так доверчиво и легко ловятся на любую нехитрую удочку?
Что сильней — добро или зло?
Как сделать так, чтобы добро стало сильным, чтобы оно победило?
Ни добрыми намерениями, ни красивыми словами тут не поможешь.
На левадку Сашко пришел не один, вперевалку следовал за ним Коваль в нахлобученной на глаза меховой шапке. Лето и зиму щеголял он в этой шапке, так же, как
— Ну, вот теперь нас трое. А три это уже компания. Сам бог троицу любит. Непременно так и является: бог отец, бог сын и бог дух святой.
Тимош вспомнил о боге с хвостом и помрачнел:
— Это кто же дух святой? Ты, что ли?
— Сейчас проверим. Кто единым духом кружку опрокинет тот самый и есть. Пошли.
Привел Сашко приятелей в пивнушку, опрокинули для начала по кружке, ни о чем особом не толковали, так просто про свои рабочие заводские дела. О юношеских днях вспомнили, о девчатах, которые славились некогда на весь околоток.
Думали уже расходиться, подсел еще паренек незнакомый Тимошу.
— Ну, теперь, значит, нас четверо, — представил новичка Сашко, — это парень из упаковочной. По имени Сергей Колобродов. По броду бродит, к нам не переходит.
Колобродов молча нехотя цедил теплое пиво.
— Четыре, это уже совсем хорошо, — продолжал Сашко, — все кругом на четыре стороны строится. Так и мы на четыре сторонки разойдемся, каждому своя сторона.
Колобродов цедил пиво, не поднимая головы. По-прежнему разговор был незначительным, общим. Вскользь Сашко бросил:
— Женьки «Старенького» остерегайтесь. Опасайтесь подобных новоявленных пролетариев. А Растяжной, по-моему, отъявленная шкура. Да и Кувалдин недалеко ушел.
— Насчет Кувалдина, полагаю, смогу рассказать товарищам, — встрепенулся Колобродов.
— Ложка к обеду, — насторожился Сашко и подвинулся поближе к Сергею, ожидая, очевидно, что тот незамедлительно поделится всеми сведениями о Кувалдине, но тот только еще ниже склонился над кружкой.
— Поел я!
— От Кувалдина до Растяжного один шаг, от Растяжного до Женьки и того нету, — озабоченно проговорил Сашко, — растолковать, объяснить рабочим, что за люди — уже польза.
— Объяснять дело сложное, скучное, — нехотя отозвался Колобродов, — мне учитель в школе три года объяснял, так ничего я и не понял. Надо, чтобы сами увидели.
— Значит, у тебя есть что-то на примете?
— Поел я.
— После, так после. Плачу за пиво.
Разошлись, уговорившись снова встретиться на левадке. Тимош слышал, как Колобродов шепнул Сашку на прощание:
— Скажи старику: наши сами по себе на забастовку не пойдут. Это я определенно говорю. Но ежели дело потребует, считаю, что совесть заговорит.
Расстались, ни о чем особом не уговариваясь, никаких поручений Сашко не давал, на сходки не звал, только и всего, что словом перекинулись, но теперь уже Тимош и каждый из них знал, что он не один, что есть у него на заводе друзья-товарищи. Вместо маленького своекорыстного, мелкодушного «я» возникало новое чувство, новое отношение к вещам — «мы», и без этого «мы» ни один из них не отважился бы на большое, решительное. И хоть было их пока только четверо, каждый понимал, что это всего лишь ближний ряд, а дальше — весь цех, весь завод, всё то великое, что называлось просто и кратко — рабочим делом.