Олимпия Клевская
Шрифт:
— Тут вот что… Да, кстати, как поживает твоя жена? ;
— Очень хорошо.
— Тогда что за чертовщину мне говорили в Рамбуйе?
— Как, в Рамбуйе ходят толки о моей жене?
— Там только о ней и говорили.
— И что же именно? Не томи!
— Уверяют, будто ты хвалишься, что покинул ее.
— Трудно сказать, я ли ее покинул или она дала мне отставку. Но в конечном счете мы заключили договор о разрыве.
— Когда?
— Сегодня утром.
— И он подписан?
— Подписан.
— Все складывается превосходно. У нее
— С какой стати ты мне это говоришь?
— А ты не хочешь получить свою жену обратно?
— Я?
— Да; впрочем, об этом мы поговорим позже.
— Как? О чем ты, Пекиньи?
— Это так, подробность. И не надо мне было ее трогать, тут моя ошибка. Подробности, мой милый граф, должны оставаться на своих местах: если их сдвигают, это затемняет общую картину.
— Ну-ну, поговорим разумно, если это для тебя все-таки возможно.
— О, я очень серьезен. Но только, понимаешь, в этом положении…
— Каком еще положении?
— В том, в котором мы находимся. Это известие, что ты оставил графиню…
— А, проклятье!
— Не подозревай в моих словах ничего обидного, черт возьми, пожалуйста! Но, дорогой, графиня..
— Хорошо! Так что ты хотел сказать о графине?
— Это сама добродетель.
— Я убежден в этом, Пекиньи.
— Тогда зачем же было ее покидать?
— У нее тяжелый характер.
— Что тебе с того?
— Послушай, но это же меня тяготит, и еще как! Для меня это просто невыносимо.
— Потому что ты ее не выносишь.
— Да постыло это!
— Ах, дорогой, не стоит говорить о ней так дурно!
— Мне?
— Ты поступаешь неосмотрительно.
— Как, осмотрительность требует, чтобы я не отзывался дурно о своей жене?
— Да, это поставит тебя в затруднительное положение, когда придется к ней вернуться.
— Я тебя не понимаю.
— А между тем все совершенно ясно. Я советую тебе быть сдержаннее; если ты не последуешь моему совету, тебе же будет потом передо мной неловко. Но сначала скажи: мы можем быть вполне уверены, что здесь не найдется пары женских ушей, которые могли бы нас подслушать?
— Да, тысячу раз да, в этом можешь не сомневаться. Давай же, говори, а то я умираю от нетерпения, говори, я слушаю. Ну? Что еще не так?
— Видишь ли, оно не слишком удобно… произнести то, что я хочу тебе сказать.
— Ты меня встревожил. Что, король проведал о чем-нибудь?
— Насчет твоей жены?
— Насчет моей жены или любовницы.
— Скажи-ка, эта любовница, ты ее любишь?
— Конечно.
— Очень?
— Страстно.
— Дьявольщина! Это прискорбно.
— Что значит «прискорбно»? Прискорбно, что я люблю мою любовницу?
— Без сомнения; к тому же с твоей стороны нравственнее было бы любить жену.
— Говоря начистоту, дело вот в чем: жену я не люблю именно потому, что люблю другую.
— И эту возлюбленную, к которой ты пылаешь такой страстью, зовут…
— Олимпия Киевская.
— Олимпия Киевская!
— Без памяти.
— Ах-ах!
И Пекиньи почесал за ухом.
— Что ж! Тем лучше! — вскричал он вдруг. — От этого цена жертвы лишь возрастет!
— Какой жертвы?
— Ты пожертвуешь своей любовницей Олимпией.
— Во имя моей жены?
— Э, кто говорит о твоей жене?
— Ради кого же, по-твоему, я должен пожертвовать Олимпией, если не ради жены?
— Ну-ну, — промолвил Пекиньи, — успокойся, граф, надо же объяснить все до конца.
— Да уж конечно надо.
— Так вот, мой дорогой, тебе, разумеется, известно, что мадемуазель Олимпия Клевская играла Юнию — тогда, в тот вечер.
— Еще бы, мне ли не знать! Ведь это я привез ее из Лиона и устроил ей дебют.
— Ах, да, и я тебе немножко помог.
— В чем?
— Насчет этого дебюта.
— Верно. Однако к делу. Я сгораю от нетерпения…
— Ну, Олимпия играла так хорошо и она была так прекрасна, что кое-кто в нее влюбился, притом весьма пылко.
— Кое-кто?
— Да.
— А мне какое дело? Разве что… — граф внимательно посмотрел на Пекиньи. — Это, случайно, не ты ли?
— Ох-ох!
— Слушай, Пекиньи, я спешу сказать тебе это, потому что ты один из моих лучших друзей, и это причина, почему я не хочу причинить тебе ни малейшего огорчения. Я люблю Олимпию, и тебе должно быть довольно одного этого слова. Все определения, которые я мог бы присовокупить к нему, ничего не прибавят, не помогут, а может статься, и помешают выразить всю силу моей любви; поскольку же я ее люблю, я ее тебе не отдам.
— Друг мой, если бы речь шла всего лишь обо мне, мы быстро бы все уладили, но…
— Тогда о ком ты говоришь? — перебил Майи, встревоженный серьезным тоном собеседника.
— О том, мой воистину добрый друг, чьей воле в нашем прекрасном Французском королевстве не принято противиться. Речь, мой дорогой, идет о его христианнейшем величестве.
— О Людовике Пятнадцатом?
— О его величестве собственной персоной.
— О!
Господин де Майи смертельно побледнел.
— Король влюблен в Олимпию! — пробормотал он, поднимая голову и глядя на Пекиньи, словно человек, пробуждающийся от сна.
— Похоже на то, что наш достославный повелитель на этой почве потерял желание есть и пить. А монарх, который не ест и не пьет — без малого покойник. Я не могу предположить, что твоя страсть к возлюбленной заходит столь далеко, вплоть до цареубийства.
— Слушай, Пекиньи, — заявил граф де Майи, — если ты затеял одну из тех шуток, что так ценятся при дворе; если тебя прислала сюда моя жена, чтобы нарушить мой покой; если господин де Морена, ведающий полицией, заплатил тебе за это; если на тебя насели иезуиты — пусть, я все прощу; но если ты полагаешь, что я должен покинуть Олимпию, даже ради короля, то ты заблуждаешься, друг мой, и этого я тебе простить не могу.