Олива Денаро
Шрифт:
— От кого это? — перебила она.
— От семьи, от мужа…
— Да как она вообще найдёт себе мужа, если из книжек не вылезает? — отец молча развернулся и пошёл кормить кур, а она бросилась следом, вопя по-калабрийски: — Мужчина, который не может приглядеть за своими женщинами — да какой он вообще мужчина?! Ты не лупара, ты овца! Баран безмозглый!
Вскоре мы узнали, что синьора Шибетта записала в то же училище свою младшую дочь, Мену. Наутро мать подпорола подол халатика, распустила спрятанные в швах припуски и сметала их с подкладкой. Увидев, сколько чёрной ткани скрывалось в этих потайных карманах, я решила, что она, должно быть, с самого начала надеялась на продолжение моей учёбы. А может, просто
5.
Когда я была ещё совсем маленькой, отец часто уходил один в поля собирать улиток, а когда возвращался, я издалека замечала его светлые, сияющие на солнце волосы: он казался мне огромным и сильным, словно сказочный великан. Как-то утром я проснулась на рассвете, пока остальные ещё спали, и сказала, что хочу пойти с ним. С тех пор я стала его помощницей. Мы ходили, разглядывая листья, и если он видел улиток, то дважды сжимал мою руку, едва-едва, потому что я то и дело нагибалась, чтобы сорвать ромашку. Потом закрывала глаза и беззвучно шевелила губами: любит, не любит, любит, не любит, любит.
А месяц назад, когда мы, надев резиновые галоши и взяв кто корзинку, кто ведро, уже были готовы были выходить, мать уставилась на меня так, будто видела впервые.
— Эта юбка непристойная, зад слишком обтягивает, — буркнула она. — Отдай мне, я подпорю, так ходить нельзя.
Это было неправдой: с моего тощего мальчишеского зада юбка едва не спадала, но мать никак не могла смириться с тем, что время шло, а моё тело не менялось.
— Мы же улиток идём собирать, а не на праздник, — ответила я, натянув руками колючую ткань юбки, чтобы доказать неправоту матери, но в конце концов пошла в уборную и сняла её, а надела старую, бесформенную, зато прикрывавшую мои костлявые колени. Отец уже ждал меня с корзинкой и перочинным ножом в руке. Иногда вместо улиток мы собирали лягушек, а это куда сложнее: баббалучи [5] никуда не бегут, сидят себе в своих раковинах, прилепившись к какому-нибудь камню, а лягушки знай себе прыгают: ясное дело, если у них ветер в голове.
5
Сицилийское название виноградных улиток и блюда из них.
— В твоём возрасте я уже носила бюстгальтер и чулки, — не унималась мать, пока я направлялась к стоящему в дверях отцу. — Вот только в моё время девушки поскромнее были, да и родители нам не позволяли делать всё, что заблагорассудится. И всё-таки парни на меня заглядывались…
Я от изумления даже корзинку выронила: мать всегда представлялась мне баббалучей, а она, оказывается, в молодости была той ещё лягушкой.
— Но только я всегда чистоту блюла, — с нажимом уточнила она, — мне не нужен был охранник, чтобы следить за каждым моим шагом. И потом, у нас же кто лишнего сболтнёт, мог навсегда умолкнуть. Теперь-то, конечно, всё иначе, свобода: радио, кино, танцульки… В моём доме такого и представить себе было невозможно. А народец, видать, ждёт, что языком платье сошьёт: всё тебе о соседях скажут-перескажут, даже то, чего ещё не было. Вот и должны девицы, как в возраст войдут, тише воды ниже травы быть. Это мужчине забава, а женщина-то — кувшин: кто разобьёт, тот и купит.
От нетерпения я принялась переминаться с одной ноги на другую. Чем больше времени уйдёт на разговоры, тем меньше улиток мы сможем собрать: баббалучи-то выбираются из земли спозаранку.
— Вот ты, Козимино, разбитый кувшин купишь? — спросила она моего близнеца, вышедшего на её крики в пижаме, с растрёпанными после сна волосами. Тот ухмыльнулся в ответ, потому что давно усвоил правила брата: следи за сестрой,
Время от времени, сдавая готовую работу, она водила меня в дома богатых синьор, хвастала тем, как мастерски я научилась вышивать, а они из жалости давали мне печенье или ломоть хлеба с тонким слоем варенья: думали, я всю жизнь проведу за шитьём чужого приданого.
— Да оставь ты её, ма, — ответил Козимино, потирая глаза, — пусть делает что хочет. Кто вообще купит этот кувшин, кому он нужен?
— Кому надо, тот и купит, — проворчала мать. — Главное, чтобы кувшин цел был. А уж потом, после свадьбы, пусть хоть обрыдается.
Не знаю, по душе ли мне свадьбы, но точно не хочу кончить как Фортуната, забеременевшая от Мушакко, пока я уплетала пасту с анчоусами в гостях у Нардины. Я потому и по улице ношусь что есть духу. Мужчины — те пыхтят, как паровозы, только с руками, которые могут меня коснуться. Вот я и бегу, чтобы стать для них невидимкой, бегу изо всех сил своего мальчишеского тела и девчачьего сердца, бегу до изнеможения, — за моих подруг в закрытых туфлях и длинных юбках, ходить в которых можно только медленно, короткими шажками, и за мою сестру, погребённую в собственном доме, будто мёртвая, но ещё живую.
— Смирись, Олива, — сказала наконец мать, потянув меня за руку и заставив сесть. — За лягушками и улитками теперь будет ходить твой брат. Не женское это дело.
— Козимино неопытен, — попытался вмешаться отец, уставившись на носки своих ботинок.
— А у тебя языка нет? Коли даже улиток его наловить не научишь, на что ты тогда вообще годен?
Козимино неохотно собрался, взял мою корзинку и вышел вслед за отцом. Из окна я видела, как с восходом солнца они скрылись из виду где-то в поле, так и не сказав друг другу ни слова.
6.
— Олива! Кончай мух считать! — крикнула мне мать из кухни. Я стояла у окна, ждала отца, чтобы броситься ему навстречу и поскорее пересчитать баббалучей: боялась, что Козимино наберёт больше моего. — Ты воду сменила? — спросила она, оттирая кафельную плитку в углу.
— Ага, — ответила я и, затащив ведро в спальню, нагнулась над ним, чтобы поглядеть на своё отражение в воде.
— Тщеславие — порождение дьявола, — изрекла она. Я тотчас же отвернулась: стыдно стало. Мать, согнувшись в три погибели, что было сил тёрла пол шершавой губкой. — Я в твои годы тоже тщеславной была и даже какое-то время на себя заглядывалась, но теперь это в прошлом, — раздался хриплый кашель: так она смелась. — Ты становишься красавицей, парни на улице смотрят тебе вслед, потом выходишь замуж, рожаешь детей — и всё проходит.
Я отжала тряпку, присела рядом. Мать казалась мне по-прежнему красивой, а вот моё собственное лицо, явившееся в круглом отражении, было цвета воды: серым и тусклым.
— У матери, не считая меня, ещё четверо было, все девчонки, — продолжала она, вылив воду в огороде за домом и утерев пот со лба. — Две старше, две младше. Мальчишек так и не родила. Отец уговаривал, да только она и не знать ничего не хотела. Говорила, нам и так пятерых замуж выдавать, Миммо, пятерых, слышишь, и пальцы у него перед лицом растопыривала. Я-то, конечно, считала себя самой красивой: тщеславие меня и cгубило.