Омут
Шрифт:
— Муравьев?
— Да.
— Неужели он в банде?
— Нет. Но может оказаться. А что, между ними еще не все порвано?
— Ребенок у нее.
— Ребенок?..
— Был, — поправился Максим быстро. — Умер. А как они сейчас, не знаю.
— Узнай. Этот Муравьев может глупостей наделать.
— Вот за это спасибо. Он недавно из плена вернулся, я слышал. Простила его Советская власть. Но как волка ни корми, а он все в лес смотрит. А ты про новое толкуешь!
— Я о процессе говорю.
— А я о людях. Помнишь, Андрей, я тебе
— Помню.
— Жив и здоров. И не советский, не кадетский. Как ты из него нового человека делать будешь, а?
— Таких всегда приструнить можно.
— Приструнить! А башку переделать можно? Черта лысого! — крикнул Максим, — Встретились мы с ним днями, так знаешь, что он мне сказал? С усмешечкой. Ты, говорит, и до революции с фуганком да рубанком, и сейчас. Что же тебе эта революция дала?
— Выпад контрреволюционный.
— Что выпад? У него три сынка, между прочим. Все яблочки от яблони. И их приструнишь?
— Если необходимо…
— Будь уверен. Только сколько же нашей чеке существовать придется, пока всех паразитов приструнишь?
— Вот именно! А ты уходишь.
— Ухожу. Потому что считаю: процесс процессом, но, если сорняк вскармливать, никакой процесс не поможет.
— Кто вскармливает? Кого?
— Нэпмана.
— Ну, уж позволь. Мы нэпмана не вскармливаем. Мы его заставим народ кормить.
— Сами не можем?
— Сможем., Но люди устали от нужды, хотят жить лучше.
— Слышал. И думал. И думаю об этом день и ночь. Что это значит — жить лучше?
— Это понятно.
— Тебе понятно, а мне нет. Лучше, чем кто, жить?
— Лучше, чем сейчас живем. При чем тут «кто»?
— Связь прямая. На словах только гладко. А на деле я буду лучше, чем ты, а третий лучше, чем мы оба. Вот куда ваша новая политика приведет. Чего в ней только нового, вот что я никак понять не могу.
— Это тоже выпад. Левацкий. По-твоему, уравниловка нужна?
— Совесть нужна. Осознать нужно, что не имуществом человек жив. Что значит улучшение обещать? К животному инстинкту обращаемся, а не к сознательности. Потерпите, мол, скоро лучше будет, потом еще лучше. А до каких пор? Ведь дальше такого улучшения захочется, — что хоть кишки вон, а улучши!
— Максим, это словесная эквилибристика.
— Что?
— Ты за деревьями леса не видишь.
— Нет! Я в корень смотрю. У меня, когда тот дядька раздевал, что в голове было? Обида, злость. Личная. По-ребячьи, понятно, рассуждал. А нужно было перед фактом устрашиться. Как же это родственник безвинного мальчишку-бедняка последнего достояния лишает? Ведь он любого капиталиста хуже, который чужих людей обездоливает. И люди те не на глазах, а бухгалтерия, прибавочная стоимость… А тут живой пацан, родня! Что ж у него в душе там? На что же это человек способен?
— Какая тут связь с новой экономической политикой?
— Не видишь?
— Не вижу.
— Микроба. Не у одних буржуев душа заражена. Микроб этот вездесущий. И с Врангелем за моря не отбыл. Тут остался, и мы его теперь сами разводим. Жадность и зависть — вот что ваш нэп означает. Одни обогащаться будут, другие им завидовать. И не говори, что мера эта временная. Это пример. Пример того, что и при социализме люди могут по-разному жить. Не с такого новую жизнь начинать нужно.
— Со всеобщей бедности?
— Не передергивай. Не за бедность мы с тобой в гражданскую боролись. Но что вообще человеку нужно? Крыша над головой, рубаха чистая, штаны нелатаные, ну и чтоб сыт был, конечно. Хлеба дай. Больше двух фунтов не съест. Мяса дай. Фунта хватит. Картошки, капусты, рыбы… Чтоб ел по-человечески, а не чревоугодничал в ресторане. Или вы сами туда хотите? Где пожирнее да повкуснее?
— Да ты не отвечаешь за свои слова!
— Отвечаю. И написал все в заявлении. Подписывайте и точка!
— Опомнись, Максим! Это непоправимая ошибка. Ты ничего не понял в нэпе. Я тебе как товарищ. Я же друг твой.
— Буржуи недорезанные друзья вам теперь.
— Замолчи! За такие слова…
— Что? В чека? Пролетария в чека, а буржуя в магазин?
— Бланкист!
— Термидорианцы!..
Вот такой тяжкий получился, а точнее, не получился разговор, и каждый остался в своей правоте, и будто забылось, как недавно совсем рядом шли на смерть за общее дело, и сорвались горячие слова «бланкист!», «термидорианцы!», которые в то бурное время звучали сильнее и страшнее многих других, придуманных, чтобы оскорбить человека.
А потом много лет не было у обоих ни потребности, ни возможности ни говорить, ни спорить. И только через два десятилетия свела их и расставила все по местам Великая война за Отечество…
Последнее время Самойлович, тот самый нэпман, который в кабинете Наума Миндлина старался втолковать, что новой власти стоило бы поучиться отношению с торговцами у царского градоначальника, был не в духе. Его заметно обеспокоила осведомленность Наума о финансовых махинациях, и страшила возможность налоговых санкций в то время, как торговля шла вяло. Думая о Миндлине и очень ясно высказанных им предостережениях, Самойлович говорил, привалившись животом к прилавку, единственному покупателю, детскому врачу Гросману:
— Вот вы, Юлий Борисович, ученый человек. Вы учились в Европе. Так вы мне скажите, не много ли власти забрали сейчас евреи?
Гросман не любил вопросов, поставленных в такой прямолинейной форме. Вопрос даже попахивал провокацией, и, если бы доктор не знал Самойловича много лет, он просто уклонился бы от ответа. Но на этот раз он только улыбнулся слегка и сказал осторожно:
— А вы так считаете?
— Я так считаю, а они тем временем считают мои деньги.
— Что поделаешь! Государству всегда нужны деньги. Как и частным лицам, между прочим.