Он уже идет
Шрифт:
Начиная с того дня, вернее с той ночи, жизнь Зямы пошла по иному руслу. Он ничего не сказал ни родителям, ни соученикам. Зачем? Скрытое знание потому и называется скрытым, что о нем не болтают и не хвастают, а всячески прячут от посторонних глаз и ушей. А посторонний тут весь мир, все-все, кроме узкого круга избранных, посвященных в тайну.
Как и прежде, вечерами, после того как бейс мидраш пустел, он сидел часок над книгами, потом ужинал и ложился спать. И вот тут начиналось неизведанное, открывалась прежде закрытая страница бытия.
Сон наваливался сразу, стоило ему опустить
Но вот что удивительно: глубокий и крепкий сон почему-то не приносил отдохновения. Чем дольше Зяма спал, тем хуже чувствовал себя по утрам. Все тело ныло, будто он не лежал на лавке в бейс мидраше, укрывшись одеялом, а бегал по лесу.
Но утренняя усталость и необъяснимые боли в мышцах были ничем по сравнению с удивительными прозрениями, то и дело вспыхивавшими в его уме, точно молнии в темноте грозовой ночи. Он перестал нуждаться в книгах, садясь за том Талмуда, он прикрывал глаза и словно начинал вспоминать. Диковинные слова и понятия сами собой всплывали в его памяти. То, что раньше приходилось добывать кропотливым трудом, теперь непонятно как приходило ему на ум.
И не просто приходило, это были фантастические по полету идеи, дерзкие нападки на, казалось бы, незыблемые устои, заложенные комментаторами прошлых столетий, парадоксальные логические построения. Все, что прежде восхищало Зяму в книгах знаменитых предшественников, что непреложно показывало пропасть между его ученическим умом и величием кодификаторов прошлого, – увы! увы! – теперь запросто крутилось в его голове. Надо было взять кульмус и записывать эти мысли, но Зяма не торопился.
Во-первых, он хотел не трудиться над пергаментом, загоняя в желоб строки вольный полет мысли, а наслаждаться этим ничем не сдерживаемым полетом, каждый день проходившим у него за чуть прикрытыми веками.
А во-вторых… во-вторых, у Зямы просто не было сил вести записи. Кульмус в руке дрожал, а глаза сами собой закрывались. Видимо, учеба проходила во сне, объяснял сам себе Зяма происходящее, а тело сопротивлялось новому, извне вторгавшемуся в сознание. Тело протестовало, тело боялось, тело не желало перемен.
Через неделю он сдался. Спина ныла, руки подрагивали, на коленях непонятно откуда появились кровоточащие ссадины, а шею невозможно было повернуть, не ойкнув от острой боли. Несмотря на данное Самуилу обещание, Зяма решил сделать перерыв.
«Видимо, я еще не готов к такому резкому подъему, – сказал он себе. – Или неправильно понял указания праведника. Или этот путь вообще не для меня, увы».
Камею он запрятал в никем не открываемой книге раввинских респонсов прошлого века. Там она могла пролежать в целости и сохранности до самого прихода
Спал Зяма плохо, ворочался, вставал, пил воду, но сбросить с себя морок оцепенения не получалось. Он возвращался на лавку, опускал голову на подушку и опять впадал в полузабытье. Не получилось ни выспаться, ни поучиться, он окончательно проснулся перед рассветом и, не находя себе места, пошел в синагогу.
Следующей ночью Зяма решил вообще не ложиться, а провести ее в бейс мидраше над книгами. Он знал, он чувствовал, Самуил обязательно придет, поэтому щедро намазал ломоть хлеба гусиным жиром, посолил, завернул в чистую тряпицу вареное яйцо и пару долек чеснока. Печка была еще горячей, он сунул в нее чайник, разложил еду на столе, открыл книгу и стал ждать.
Предчувствие не обмануло, Самуил появился вскоре после полуночи. Как и в предыдущие два раза, он весь трепетал и дымился, хоть на улице уже не было так морозно. Вместо приветствия Зяма указал на еду, праведник благодарно кивнул и пошел омыть руки перед вкушением хлеба. Зяма двинулся следом, посмотреть. Недавно он завершил изучение трактата Талмуда «Ядаим» – «Руки» – и хотел увидеть, как совершает ритуальное омовение скрытый праведник.
Самуил все сделал по самым строгим правилам. И руки держал ковшиком, и поднял их вверх, дав стечь воде на запястья, и потер, прежде чем вытереть. Благословил, откусил кусочек и улыбнулся.
– Проверяешь меня, Зяма?
Смутился Зяма, опустил голову.
– Проверяй, проверяй, – добродушно произнес Самуил. – Без проверок нет доверия.
– Ох, совсем забыл, – спохватился Зяма. – Вот, пожалуйста!
Он развернул тряпицу и положил на стол перед Самуилом яйцо и чеснок.
– Нет-нет, – решительно воспротивился Самуил. – Яйцо с превеликим удовольствием, а вот это убери. Терпеть не могу чеснок.
– Почему?
– Запах не люблю, – поморщился Самуил.
Зяма не смог сдержать гримасу удивления. Чеснок в Куруве ели с утра до вечера, евреи и неевреи, застенчивые девушки и заскорузлые старики, гибкие молодки и крепкие парни – все, все благоухали чесноком. Его запах витал в синагоге и в костеле, царил на рыночной площади, всецело правил в шинке. Он был настолько вездесущим и привычным, что его давно уже перестали замечать, как не замечает здоровый человек своего здоровья, как рыба не понимает, что плавает в воде, пока ее оттуда не вытащат. Он открыл рот, чтобы спросить об этом праведника, но Самуил опередил его.
– Вот ты лучше мне скажи, зачем камею снял?
– Устал, – честно признался Зяма. – Я помню о своем обещании, но решил немного отдохнуть. Руки, ноги, шея, спина – все болит. Тело не принимает знание. Вернее, принимает, но с трудом.
– Не совсем так, Зяма, не совсем так, – с укоризной произнес Самуил. – Твоя бедная плоть, загнанная тобою лошадка, привыкла питаться отбросами ангелов. Ты приучил ее к мусору, а сейчас она стала получать высокую духовную пищу. Скажи, только честно, ведь теперь днем, открывая книги, ты стал понимать то, о чем раньше и не подозревал?