Она (др. перевод)
Шрифт:
Двадцать лет назад, в этом же самом месяце, я, Людвиг Хорейс Холли, сидя у себя дома в Кембридже, корпел над — не помню какой — математической задачей. Через неделю я должен был держать экзамен с тем, чтобы занять место в ученом совете, и мой руководитель, как и весь колледж, ждал от меня блистательных результатов. Наконец в полном изнеможении я отшвырнул книгу, взял трубку с каминной доски и принялся набивать ее табаком. Тут же на камине стояло длинное узкое зеркало, и при свете свечи я увидел в нем свое отражение — и задумался. Спичка, догорая, обожгла мне пальцы, я выронил ее, но продолжал смотреть в зеркало все еще в глубокой задумчивости.
— Ну что ж, — произнес я наконец вслух, — я никогда ничего не добьюсь с помощью своей внешности, остается только надеяться на содержимое головы.
Может быть, кому-то это замечание покажется не совсем понятным, но я имел в виду вполне определенные недостатки своей наружности. Большинство двадцатидвухлетних мужчин привлекательны хотя бы молодостью, но судьба не послала мне и этого утешения. Представьте себе низкорослого, коренастого мужчину
— Меня можно назвать красавицей, — сказала она. — А вот как назвать тебя?
Мне было тогда двадцать лет.
Итак, я стоял и смотрел в зеркало, испытывая мрачное удовлетворение от своего одиночества, ведь у меня нет ни отца, ни матери, ни брата, когда кто-то постучал в дверь.
Я не спешил открывать дверь, ибо было уже около двенадцати часов ночи и я не чувствовал никакого желания разговаривать с каким-либо незнакомцем. В колледже, да и во всем мире, у меня был лишь один друг — возможно, это он?
За дверью кашлянули, я сразу же узнал этот кашель и отпер замок.
В комнату торопливо вошел человек лет тридцати с очень красивым, хотя и довольно изможденным лицом. В правой руке он с трудом тащил массивный железный сундучок. Взгромоздив сундучок на стол, он сильно закашлялся. Кашлял долго-долго, пока весь не побагровел. Не в силах стоять, он повалился в кресло и начал харкать кровью. Я плеснул в бокал немного виски и протянул ему. Он выпил, и ему как будто бы стало получше, однако его состояние оставалось по-прежнему тяжелым.
— Почему ты так долго меня не впускал? — проворчал он. — Эти сквозняки для меня просто смерть!
— Я не знал, что это ты, — объяснил я. — Время-то уже позднее для посещений.
— Я думаю, это мое последнее посещение, — ответил он с жуткой гримасой, долженствующей изображать улыбку. — Плохи мои дела, Холли. Очень плохи. Вряд ли я дотяну до завтрашнего утра.
— Глупости! — сказал я. — Сейчас я сбегаю за доктором.
Повелительным взмахом руки он отклонил мое предложение.
— Я рассуждаю вполне здраво, не надо никаких докторов. Я ведь изучал медицину и знаю о своей болезни все, что следует знать. Ни один доктор не может мне уже помочь. Настал мой последний час! Целый год я живу только чудом… А теперь послушай меня и как можно внимательнее, потому что у меня не будет возможности повторить то, что я тебе скажу. Мы дружим уже два года — и что же ты обо мне знаешь?
— Я знаю, что ты богат и по какой-то своей причуде поступил в наш колледж в том возрасте, когда почти все другие давно уже его заканчивают. Я знаю, что ты был женат, но твоя жена умерла при родах, и что ты мой лучший, можно сказать, единственный друг, который у меня когда-либо был.
— А знаешь ли ты, что у меня есть сын?
— Нет.
— У меня есть пятилетний мальчик. Он достался мне слишком дорогой ценой, ценой жизни его матери, поэтому я даже не хотел его видеть. Холли! С твоего, разумеется, согласия я хочу назначить тебя опекуном моего сына.
Я едва не выпрыгнул из кресла.
— Меня?
— Да. Я хорошо изучил тебя за эти два года. С тех пор, как я понял, что обречен, я неустанно ищу человека, которому мог бы доверить мальчика, и вот это… — Он постучал по сундучку. — Никого более подходящего, чем ты, Холли, мне не найти; ты похож на дерево с грубой, шершавой корой, но прочной и здоровой сердцевиной… Послушай, мой мальчик — единственный потомок одного из самых древних, насколько позволяет проследить генеалогия, родов мира. Рискуя вызвать у тебя на губах недоверчивую улыбку, я все же скажу, что моим шестьдесят пятым или шестьдесят шестым предком был египетский жрец — Калликрат. [2] Его отец — один из наемных греческих воинов Хак-Хора, мендесийского фараона двадцать девятой династии, а его дед, по-видимому, тот самый Калликрат, которого упоминает Геродот. [3] Примерно в 339 году до Рождества Христова, когда пали фараоны, этот Калликрат, нарушив обет безбрачия, бежал из Египта со своей женой принцессой Аменартас. Их корабль потерпел крушение у берегов Африки, около залива Делагоа, точнее, к северу от него. Команда погибла, спаслись лишь он сам
2
Сильный и красивый, или, более точно, красивый в силе. — Л.X.X.
3
Калликрат, на которого ссылается мой друг, был спартанцем. Геродот (История, книга девятая, 72) отмечает его необыкновенную красоту. Он пал в знаменитой битве при Платеях (22 сентября 479 г. до н. э.), когда лакедемонцы и афинцы, возглавляемые Павсонием разгромили персов, истребив более трехсот тысяч человек. Привожу перевод этого отрывка: «Калликрат же, погибший в сей битве, почитался одним из красивейших греков того времени — не только среди самих лакедемонцев, но и среди других греческих племен. Когда Павсоний приносил жертву, он был ранен в бок стрелой, но они продолжали сражаться, и когда его, уже умирающего, понесли прочь, он сказал платейцу Аримнесту, что не страшится гибели за Грецию, но сожалеет, что так и не совершил достойного себя подвига». Этого Калликрата, по-видимому, столь же отважного, сколь и прекрасного, по свидетельству Геродота, похоронили среди молодых военачальников отдельно от спартанцев и илотов. — Л.Х.Х.
Несколько мгновений он сидел молча, подпирая подбородок ладонью, затем заговорил вновь:
— Женитьба помешала мне осуществить до конца свой замысел, а теперь уже слишком поздно. У меня не остается ни дня, Холли, ни дня. Если ты согласишься принять опекунство, ты узнаешь все, до подробностей. После смерти жены я начал готовиться к новой экспедиции. Начать, на мой взгляд, следовало с изучения восточных языков, прежде всего арабского. С этой целью я и поступил в колледж. В скором времени, однако, у меня развилась тяжелая болезнь, и вот я при смерти. — И как бы в подтверждение своих слов он разразился новым приступом кашля.
Я подлил ему виски, и, передохнув, он продолжал:
— Я никогда не видел своего сына Лео со времени его рождения. Это было свыше моих сил. Но говорят, мальчик он смышленый и красивый. В этом конверте — он достал адресованное мне письмо — хранится план его образования. План этот довольно необычный, и я не могу доверить его осуществление человеку незнакомому. Итак, снова: принимаешь ли ты мое предложение?
— Сперва я должен знать, в чем это предложение состоит, — ответил я.
— Ты должен будешь жить вместе с Лео, пока ему не минет двадцать пять. Запомни, я не хочу, чтобы он ходил в школу, как все прочие дети. В двадцать пятый день его рождения твое опекунство заканчивается; этими вот ключами — он положил их на стол — ты откроешь железный сундучок, пусть Лео хорошенько ознакомится со всем, что в нем хранится, и скажет, готов ли он отправиться на поиски. Ничто его во всяком случае к этому не обязывает. Теперь об условиях. Мой нынешний доход — две тысячи фунтов ежегодно. Половина этого дохода будет выплачиваться тебе пожизненно — если, конечно, ты примешь опекунство — соответственно твое вознаграждение составит тысячу фунтов, ибо тебе придется посвятить своим обязанностям все силы и время. Сто фунтов пойдет на содержание мальчика. Всю остальную сумму ты будешь откладывать до достижения им двадцати пяти лет, так что, если он решит отправиться на поиски, у него будут для этого вполне достаточные средства.