Опаленные войной
Шрифт:
— Ой, как было бы хорошо! Ой, как было бы… — засуетилась женщина. — Если можно, я через вас еды ему передам. А фамилия его Крамарчук. Он там за сержанта. Спросите — сразу скажут.
— Сержант — конечно, сержанта все должны знать, — язвительно подыграл Штубер. — Кстати, кто там у них, в доте этом, за старшего?
— Новенького какого-то прислали. Лейтенанта вроде бы. Так Николай мой говорил. Строгий, говорил, ну, этот, лейтенант ихний.
— Самой в доте бывать не приходилось?
— Самой — нет. Молодуха тут одна к своему ходила. Он из другого, соседнего дота. Да только
— И правильно сделал. Дело военное. Фамилии этого лейтенанта Николай не называл? Может, я его знаю, служили вместе?..
— Нет. Я и не спрашивала. Не из местных он, все равно ведь не знаю.
— А все остальные в этих дотах — из местных?
— Остальные — да. Почти все. Вот как забрали их, так всех по дотам и пораспихивали. А кого — и возле дотов, по окопам. Чтобы немец через реку не прошел.
— И не пройдет, — решительно молвил барон, покачивая носками своих запыленных офицерских сапог. — А если и пройдет, то не здесь и не скоро.
— Дал бы Бог.
Штубер обратил внимание, что Оляна совершенно не опасается его как мужчины. В ее больших голубоватых глазах, в доверчивой улыбке и в непринужденности поведения таилось что-то обезоруживающее, что заставляло воспринимать ее как женщину, но не как самку…
Когда она вышла, Штубер взял дверь на крючок, приоткрыл окно и, сняв сапоги, прилег. В этом доме он чувствовал себя спокойнее, чем на квартире самого надежного агента. При всей своей «надежности» агент давно может находиться под наблюдением или оказаться перевербованным. А эта женщина оставалась вне подозрения.
Пока оберштурмфюрер спал, хозяйка сварила вареники с картошкой. Угостив его на прощание, еще десятка два вареников Оляна пыталась передать мужу в обвязанном платком котелке. Однако брать котелок Штубер деликатно отказался: не пристало ему, командиру, ходить с «пастушьими обедами». Идя к двери, он добродушно ухмыльнулся:
— Вареники у вас, конечно, вкусные — что есть, то есть. Готовьте еще, думаю, скоро увидимся.
— Увидимся? — приложила женщина руку к груди. — Когда ж это мы увидимся? И как?! Господи, да погибнем мы все. Слышите, что там деется — за рекой, в лесах, по всему миру? Это же погибель наша, я уже чую ее… Как на Страшном суде — чую.
Она оказалась слишком близко. Штубер чувственно улавливал зарождающиеся от нее запахи — чистого, ухоженного женского тела, подсолнечного масла и настоя трав, в котором она, очевидно, мыла свои пышные темно-русые волосы. Обычные крестьянские запахи, знакомые Штуберу по воспоминаниям детства (их родной замок был окружен бауэрскими хозяйствами), они возбуждали в нем ностальгическую потребность остаться в этом доме, найти в нем постоянный приют, отстраниться от ужаса, который надвигается на берега этой украинской реки. А сама близость женщины, налитое, пышущее здоровьем тело которой напоминало некий до предела созревший, в любую минуту готовый взорваться жизнесеющим семенем плод, вызывало в нем неодолимое мужское влечение, круто замешанное на неистребимо наивном любопытстве.
— И все же мы увидимся, — проговорил он, жадно
— Нет, нет… Когда же? Не увидимся. Вы уйдете. Все уйдете, все погибнете. Все это мне уже чудится. По ночам, — шептала она, слабо, еле заметно сопротивляясь мощным, бесстыдно вцепившимся в ее талию рукам гостя.
— О видениях — потом, — мягко, но в то же время, по смыслу сказанного, жестко прервал ее мужчина, все оттесняя и оттесняя к высокой, застланной подушками кровати. — Молитвы, видения, предвидения — все потом.
И не был он с ней ни нежным, ни хотя бы элементарно по-человечески добрым. Грубо повалил ее, переломив на изгибе кровати так, что она чуть не задохнулась, и молча, бесцеремонно устранил все, что мешало ему насладиться ее телом. Но Оляна словно и не ждала, не имела права ожидать от этого пришельца, этого огрубевшего, проникнувшегося черствостью предсмертного страха мужчины, иного обхождения. Тем более — в такое судное время.
— Бог меня простит. Бог всех нас простит и спасет, — шептала она слова, которые мужчина должен был воспринимать, как слова самой душевной нежности. — Это грех, я понимаю… Только не надо карать за него. Ты и так покарал нас…
— Оставь в покое Бога! — прорычал рассвирепевший мужчина, железной хваткой впиваясь в плечи женщины и осаждая ее на себя с такой страстью, словно хотел вгрызться ей зубами в глотку. — Оставь Его! — рычал он, упиваясь страстью и в то же время вздрагивая от рева проносившихся над домом пикирующих бомбардировщиков.
— Он спасет нас, — не слышала и не могла, не хотела слышать его слов Оляна. — Спасет и помилует. Я — грешная. Но, может, и ему… и моему… какая-нибудь другая… вот так же… в любви и страхе… И он тоже простит меня. Тоже простит.
— Простит, простит… — неожиданно смягчился и сжалился над ней барон фон Штубер. — Потому что весь мир покоится сейчас на любви и страхе.
Бомба упала совсем рядом, оповестив о себе могучим взрывом. Дом качнуло вместе со склоном долины, на которой он стоял, и женщина отчаянно, хотя и несколько запоздало, закричала: то ли от страха, то ли от жгучего наслаждения и раскаяния. Но скорее всего было в этом крике и то и другое.
Потом, уже понемногу остывая, Штубер вдруг заметил ее широко раскрытые, испуганные глаза и, все еще продолжая бормотать какие-то нежности, вдруг поймал себя на том, что бормочет-то он их… по-немецки! Эти-то непонятные, на чужом языке сказанные слова и заставили Оляну поначалу замереть, а потом слегка, насколько позволяло мощное тело Штубера, приподняться, чтобы получше всмотреться в глаза своего искусителя.
— Лежать! — прохрипел Штубер, почувствовав, что женщина догадывается, с кем свела ее судьба в этой греховной постели. — Ты ничего не слышала! Лежать!
— Бог рассудит тебя, — шептала женщина, провожая его за порог. — Бог нас обоих рассудит.
Уже держась за ручку двери, Штубер холодно смерил ее взглядом. Поняла она, что перед ней не русский немец, а тот, «гитлеровский», или нет? Если поняла — надо бы тотчас же отправить ее на тот свет. К милостивому Богу, охотно принимающему молодых грешниц.