Опасные мысли. Мемуары из русской жизни
Шрифт:
Жене пришлось в течение одного дня слетать в Женеву и обратно — за визой и барахлом, которое мы на всякий случай давно закупили для моих сыновей.
На следующее утро вылетели из Парижа в Москву. Три дня из десяти уже были потеряны, а о совещании в Новосибирске следовало просто забыть. С чемоданами, набитыми научными бумагами и подарками, и с парижской бутылкой московской водки мы высадились в «Шереметьеве», где друзья посадили нас в черную «Волгу», теперь, правда, академическую, и привезли на знакомую мне в подробностях квартиру Евгения Куприяновича Тарасова. Столько чаю было вместе выпито на этой кухне! В том же доме жили с Галей и мои сыновья Дима и Саша, в квартире, которую нам выдали от ИТЭФ много лет назад. Совсем рядом был и сам ИТЭФ, где я предполагал на двух семинарах рассказать о своих работах в ЦЕРНе и Корнелле и где совет трудового коллектива, несмотря на отчаянное сопротивление парткома и директора, принял недавно
22
19 июня 1989 года, вскоре после того, как моя 70 статья была исключена из Уголовного кодекса, Верховный суд отклонил просьбу трудового коллектива ИТЭФ на том основании, что моя вина была доказана обстоятельствами дела и что я был осужден «в соответствии с действующим в то время законодательством». Через год, 29 августа 1990 года, Верховный суд РСФСР вынес противоположное постановление: «Приговор отменить и дело производством прекратить за отсутствием в его (Орлова) действиях состава преступления». В мае 1991 года мои друзья из ИТЭФ через адвоката Шальмана получили на руки копию этого постановления и передали мне, когда я приехал в Москву на 1-й Сахаровский конгресс.
Всю эту неделю с утра до поздней ночи квартира Тарасова пребывала в режиме оккупации. Униатские священники с Закарпатья с просьбой передать их петицию на парижскую конференцию по правам человека. Журналистка из «Огонька», решившая проинтервьюировать меня на авось — может, Коротич согласится опубликовать [23] . Фотограф, принесший секретно сделанные им снимки Сахарова перед зданием суда на моем процессе 1978 года. Московские друзья и соседи, приходившие в любое время — посидеть за большим столом в большой прихожей или на маленькой кухне, или в комнатах, порасспрашивать меня о том о сем, а когда меня не было, то поговорить между собой и посмотреть сообща политические теленовости.
23
Опубликовано в сентябре, в № 35.
Саша Подрабинек, освобожденный из ссылки, но не получивший вида на жительство в Москве, приехав с женою и двумя детьми из своего подмосковного городишки, заодно взял интервью для «Экспресс-хроники».
Женин брат приехал из Тулы с тульским пряником от Зинаиды Афанасьевны, прятавшей меня в своем доме в 1977 году. Сама она была теперь слишком стара и слаба для путешествий.
Сангарский друг Миша Горностаев прилетел из Минска, куда он теперь с женою и детьми возвратился из Якутии.
И, наконец, из далекого Калининграда прибыл мой сын Лева.
Было бы идеально встретиться и с кобяйскими друзьями Тамарой Алексеевной и Ниной Ивановной, но Тамару мы не нашли, а Нина Ивановна на мое предложение ответила, что ей не поспеть за такое короткое время добраться до Москвы. Дина? Барахло? Исчезли бесследно.
Доктор Тарасов невозмутимо управлял моим расписанием, и, кроме того, передвигал меня по Москве на своем двадцатисемилетнем москвиче, чуде-юде, которое он мастерски поддерживал в живом состоянии.
Сын Лева поставил нам с женой послушать записи своей музыки, потом продемонстрировал игру на синтезаторе, который мы ему недавно прислали, и в заключение сводил на знаменитый в те дни Измайловский свободный рынок ремесленных поделок.
С Димой и Сашей мы просто гуляли — по утрам, вечерам, в ближайших окрестностях, по дворовым аллеям, по улице Черемушкинской, мимо заборов ИТЭФ. На грустные воспоминания наводили эти заборы. Здесь, в этом институте, тридцать шесть лет назад успешно начиналась моя карьера и отсюда тремя годами позже меня выкинули по приказу Политбюро, искалечив мою научную и нашу семейную жизнь.
Москва поразила меня бедностью и запущенностью. Неубранного мусора было больше, чем двенадцать лет назад. Я узнавал знакомую арматуру, трубу, рельсы, брошенные когда-то как попало между домами. На улицах, в трамваях, в конторах люди глядели устало и хмуро. Меньше продуктов, больше очередей, сахар и мыло — по талонам. Мила Тарасова неделями накапливала то мясо, которым нас радушно угощала. Причем Москва была все еще выставкой для иностранцев, а как же в провинции?
Признаки надвигавшейся экономической катастрофы были всюду. Катастрофы не избежать, так как советская система не работала уже давно — факт, не известный только западным советологам да тем советским гражданам, которые привыкли черпать мясной суп не из собственных кастрюль, а из советских газет. С тех пор как коммунисты прикончили временно введенный ими же НЭП, экономическое развитие страны поддерживалось
ВО ИМЯ ЭТОГО ЛИ ПОГУБИЛИ МИЛЛИОНЫ ЖИЗНЕЙ В ЛАГЕРЯХ? Зачем увлекли людей в пучину радикального социального эксперимента? Почему не проверили теорию вначале на крысах?
С самого начала в нашей новейшей истории переплелись две линии. Одна — чистая и пьянящая мечта о рае для людей здесь, на земле, который наступит не в бесконечности — при жизни наших детей или внуков, или правнуков. И другая — кошмарная вера, что рай можно построить, только уничтожив всех, кто не любит нашу мечту, кто не нашего поля ягода, кто сопротивляется. Россия двадцатого века похожа на того прекрасного гениального молодого человека, который решил посвятить себя добру, построил неопровержимую схему универсального счастья и во имя этого — временно, конечно, временно — связал свою судьбу с убийцами, ибо по-другому не получилось. Он прошел вместе с ними через все преступления, усвоил все пороки. Жизнь шла сплошным черновиком, беловик откладывался на завтра, которое не наступило. И вот — финал. Душа опустошена, ничему не научился, веры нет, молодость, здоровье, талант растрачены. Он внезапно поглядел на себя — и ужаснулся. Жизнь потеряна! Что делать?
Пытаясь спасти от банкротства и партию, и будущее страны как мировой державы, партаппарат искал Спасителя. И Спаситель нашелся — Горбачев. Ему не просто позволили начать реформы, ему не просто доверились, нет, они схватились всеми руками за него в надежде, что он вытащит их и страну из пропасти. Их верный сын объявил перестройку и гласность как тактическое решение стратегической проблемы. Перестройка означала некую неопределенную экономическую реконструкцию, а гласность — официально регулируемую свободу получать и передавать информацию и критиковать бюрократов, введенная в помощь таинственной перестройке, она имела задачей бороться с коррупцией и неэффективностью, а также генерировать новые идеи. Замечательный отчаянный шаг, но — мина, подложенная под самих себя.
Разве для Политбюро не было ясно заранее, что из этой прочной ленинско-сталинской конструкции нельзя вытащить ни единого блока, не разрушив всей конструкции? Нет, они определенно понимали опасность реформ. Хрущев начал, сделал много — и отшатнулся. Его преемники пробовали — и спешно отступали, опасаясь обрушить основную конструкцию. Тянули, пока эта конструкция не начала рушиться сама, под собственной тяжестью. Но и теперь туманная горбачевская перестройка несет на себе то же клеймо того же страха и уже поэтому обречена на провал, не говоря о том, что она начата слишком поздно. Любая «перестройка» этой системы не есть перестройка без фундаментальной реконструкции всей политической системы, а именно это и не входило в планы Политбюро. Управляемая гласность казалась им чем-то менее радикальным. Но чего Горбачеву действительно следовало бояться, так это именно гласности. Столь самоуверенно введя ее, он неумышленно разорвал сеть глобальной, всепроникающей лжи, лежащей в основе, в фундаменте этой системы, и тем самым инициировал начало финальной драмы двадцатого столетия: агонизирующий распад последней в мире империи и окончательный крах великой фантазии огромного народа.
Страна была уже подготовлена к этому психологически после четверти века тайных чтений и обсуждений идей Сахарова, Солженицина и диссидентов. Советские граждане начали выводить гласность за пределы своих кухонь и шаг за шагом во все возрастающем темпе, мирно, но неудержимо, двигали границы горбачевской гласности в направлении диссидентской концепции: свободы слова в западном смысле как фундаментального права человека. Народ, сами люди родили ту гласность, которую учебники истории будут всегда связывать с именем одного Горбачева.