Опавшие листья. Короб
Шрифт:
— А Гоголя почему?
Она не повторяла и не объясняла. Но когда я пытался ей читать чтонибудь из Гоголя, которого Саша Жданова (двоюродная ее) так безумно любила, то, деликатно переждав (пока я читал), говорила:
— Лучше что-нибудь другое.
Это меня поразило. И на все попытки оставалась деликатно (к предлагавшему) глуха.
«— Что такое???! Гоголь!!!» — Я не понимал.
Нередко она сама смеялась своим грациозным смехом, переходившим в счастливейшие минуты в игривость, — небольшую и короткую. Все общее расположение души было деликатное и ласковое (тогда), без тени угрюмости (тоже тогда). Она не анализировала людей и, кажется,
Муж медленно погибал на ее глазах, от неизвестной причины. Он со страшной медленностью слепнул, и, затем, коротко и бурно помешавшись, — помер. «Мне сшили тогда траурное все, но я не надела, и как была в цветном платье — шла за ним» (на кладбище; не имела сил переодеть).
Это цветное платьице за гробом осталось у меня в душе.
«Отчего она не любит Гоголя? Не выносит».
Со всеми приветливо-ласковая, она только не кланялась Евлампии Ивановне С-вой, жене законоучителя и соборного священника.
— Отчего?
— Она ожидает поклона, и я делаю вид, что ее не вижу. За исключением этих, очень гордых, которых она обходила, она со всеми была «хорошо». Очень любила родственниц, которые были очень хороши: Марью Павловну Глаголеву, Лизу Бутягину (†), подругу ее детства, дяденьку Димитрия Адриановича.
К прочим была спокойна и, пожалуй, равнодушна. Мать уважала, почитала, повиновалась, но ничего особенного не было. Особенное пробудилось потом, — в замужестве со мною.
Отчего же она не любит Гоголя? и когда читаешь (ей) — явно «пропускает мимо ушей». «Почему? Почему?» — я спрашивал.
— Потому что это мне «не нравится».
— Да что же «не нравится»: ведь это — верно. Чичиков, например?
— Ну, и что же «Чичиков»?..
— Скверный такой. Подлец.
— Ну и что же, что…
Слова «подлец» она не выговаривала.
— Ну, вот Гоголь его и осмеял!
— Да зачем?
— Как «зачем», когда такие бывают?!
— Так если «бывают» — вы их не знайте. Если я увижу, тогда и… скажу «подлец». Но зачем же я буду говорить о человеке «подлец», когда я говорю с вами, когда мы здесь, когда мы что-нибудь читаем или о чем-нибудь говорим, и — слово «подлец» на ум не приходит, потому что вокруг себя я не вижу «подлеца», а вижу или обыкновенных людей, или даже приятных. Я не знаю, к чему это «подлец» относится…
Я распространяю более короткую речь и менее мотивированную. Она упорно отказывалась читать о «подлецах», не понимая или, лучше сказать, осязательно и, так сказать, к «гневу своему» не видя, к чему это относится и с чем это связать.
У нее не было гнева. Злой памяти — не было.
Скорей вся жизнь, — вокруг, в будущем, а более всего в прошлом, — была подернута серым флером, тоскливым и остропечальным в воспоминаниях.
Чуть ли даже она раз не выговорила:
— Я ненавижу Гоголя потому, что он смеется.
Т. е. что у него есть существо смеха.
Если она с Евлампией Ивановной не кланялась, то не прибавляла к этому никакого порицания, и тем менее — анекдота, рассказа, сплетни. И «пересуживанья» кого-нибудь я от нее потом
Я понял тогда (в 1889 и 1890 гг.), что существо смеха Гоголя было несовместимо с тембром души ее, — по серебристому и чистому звуку этого тембра, в коем (тембре) было совершенно исключена грязь и выкрик. Ни сора как зрелища, ни выкрика как протеста — она не выносила.
Я это внес в оценку Гоголя («Легенда об инквизиторе»), согласившись с нею, что смеяться — вообще недостойная вещь, что смех есть низшая категория человеческой души. Смех «от Калибана», а не «от Ариэля» («Буря» Шекспира).
Мамочка этого не понимала, да я ей и не говорил.
Позднее она очень не любила Мережковских, — до пугливости, до «едва сижу в одной комнате», но и тогда не сказала ни одного слова порицания, никакой насмешки или еще «издевательства». Это было совершенно вне ее существования. Поздней, когда и я разошелся с М-ми и на Дм. Серг. стал выливать «язвы», — думал, она будет сочувствовать или хоть «ничего». Но и здесь, оттого что у меня смех состоял в «язвах», она не читала или была глуха к моим статьям (пробегала до 1/2, не кончая), а в отношении их говорила:
— Не воображай, что ты их рассердил. Они, вероятно, только смеются над тобой. Ты сам смешон и жалок в насмешках. Ты злишься, что они тебя не признают, и впадаешь в истерику. Себе — вредишь, а им — ничего.
Так я и не мог привлечь мамочку к своей «сатире». И я думаю вообще, что «сатира» от ада и преисподней, и пока мы не пошли в него и еще живем на земле, т. е. в средних ярусах, — сатира вообще недостойна нашего существования и нашего ума.
Пусть это будет «каноном мамочки».
Смазали хвастунишку по морде — вот вся «История социализма в России».
(на прогулке в лесу).
«…да потому, что ее — это принадлежит мне».
«А его — это принадлежит мне», — думает девушка.
На этом основаны соблазнения и свирепые факты.
Так устроено. Что же тут сделать? «Всякий покоряет обетованную ему землю».
(на обороте транспаранта).
Любовь есть совершенная отдача себя другому.
«Меня» уже нет, а «все — твое».
Любовь есть чудо. Нравственное чудо.
Развод — регулятор брака, тела его, души его. Кто захотел бы разрушить брак, но анонимно, тайно, скрыл «дело под сукно» — ему достаточно было бы испортить развод.
«Учение (и законы) о разводе» не есть учение только о разводе, но это-то и есть почти все учение о самом браке. В нем уже все содержится: мудрость, воля. К сожалению, — «в нашем» о нем учении ничего не содержится, кроме глупости и злоупотреблений.