Опер любит розы и одиночество
Шрифт:
— Линчук, надо покушать, у нас впереди бессонная ночь. Интересно, в Тихвине можно найти что-нибудь питательное глубокой ночью?
— Можно, — проворчал Линчук и набросил куртку, — сейчас сбегаю.
Миша никому не доверяет столь ответственное дело, как добывание пищи. Он лично выбирает в магазине еду, не полагаясь на курьеров.
Тихонько вздохнув и закутавшись в дубленую курточку, я начинаю возиться с чайником. Думать ни о чем не хочется, все мои мысли в Питере. Я злорадно представляю, как брошенный мною Завадский названивает в пустую квартиру, не зная,
Злой Линчук с пакетом молча прошествовал мимо меня, оттер плечом от чайника и посуды и сам занялся приготовлениями к трапезе. Надо повиноваться, Линчук не любит, когда у него отнимают любимое дело. Надо тихо сидеть и ждать, пока пригласят к столу.
Кто бы видел меня? Картина, достойная кисти великого мастера. Экстравагантная дамочка в ожидании ночного ужина. Где они, великие мастера? Почему они не заглянут сегодняшней морозной ночью в этот кабинет, где два взрослых человека, не связанные семейными и личными отношениями, молча готовятся к ночному ужину.
Вообще-то это женское дело — заниматься кухней, но у меня всегда плохо обстояли дела с кулинарией.
— Все готово, мадам! — Линчук весело подергал меня за рукав куртки, дескать, присаживайся.
— Миша, ты умница, ты прекрасный муж и отец, благополучный семьянин. Не то что я, абсолютно не приспособленная к быту и кухне. — Надо подлизаться к Линчуку, чтобы с голоду не умереть. Ведь неизвестно, когда закончится командировка.
— Да я и опер отличный, — парирует Линчук, — не подлизывайся, а ешь давай.
В незнакомой обстановке у меня всегда просыпается зверский аппетит. Стоит уехать в отпуск, в командировку или, что еще хуже, попасть в гости к кому-нибудь, и начинается приступ булимии, то есть обжорства. Я ем много и жадно, не разбирая, полезно или вредно для здоровья поглощение пищи в таких количествах. Линчук жалостно смотрит на меня. Он, наверное, думает, что я не ела года три, а то и больше…
Он расстарался. Принес две копченые курицы, аппетитно пахнущий хлеб, зелень, огурцы и помидоры. Несколько вареных картофелин, аккуратно завернутых в чистый целлофан, насторожили меня.
— Миша, а картошка откуда? — Я начинаю подозревать Линчука в «сращивании» с местной мафией.
— Да так, — неопределенно хмыкнул Линчук, — на дороге нашел.
— Что-то я не встречала на дорогах отварную картошку. Везет же тебе. — Мои подозрения подтверждались.
В командировке Линчук «срастился» с местными бандитами. Только местные бандиты могут ночью снабдить ментов такими изысканными продуктами. Термин «сращивание» применялся в правоохранительных органах при советской власти. Этим словом клеймили на партийных собраниях и оперативных совещаниях всех провинившихся оперативников, заподозренных в неслужебных связях с подпольными миллионерами, будущими «новыми русскими». Но Михаил не из тех, не из продажных.
— Плохо ищешь, — констатировал Линчук,
— Господи, вот не спится старому! — невольно вырвалось у меня.
Аппетит пропал, я с грустью посмотрела на стол. После слов Линчука еда костью в горле встанет.
— Ты поживи с его, тогда и будешь решать, когда тебе спать, а когда волноваться. — Линчук подвинул мне чашку с чаем. — Курицу доедай, жалко выкидывать. До завтра испортится.
В его голосе зазвучало «мужское начало». Так я называю командирский тон моих коллег. Едва кто-нибудь повысит на меня голос, я тут же ехидно осведомляюсь: что, мужское начало проснулось?
— Слушаюсь, товарищ начальник. — Я послушно доела кусок курицы и выпила горячего чаю. Мне сразу захотелось жить, думать и действовать.
Чай я терпеть не могу и никогда не пью, но на работе, в экстремальных ситуациях, глоток горячего чая пробуждает во мне силы. «Совсем как в рекламе», — засмеялась я.
— Прикалываешься? — спросил Линчук.
Он тоже всех подозревает в измене Родине.
— Нет, вспомнила «чайную» рекламу. Иди, зови деда. А сам смени следака, он, наверное, уже скончался в голодных муках от этого шизофреника. Пусть перекусит. Да, и Игоря накорми чем-нибудь, — крикнула я вдогонку Линчуку.
Следователь, измученный процессуальными терзаниями, молча уничтожал остатки курицы, а Иннокентий Игнатьевич терзал меня своими сомнениями.
— Надо отпустить Игоря, — огорошил он меня, усаживаясь на колченогий стул.
— С чего бы это? — спросила я.
— Вдруг он не виноват, зачем безвинного человека в тюрьме держать. — Иннокентий Игнатьевич заметно рефлексировал.
Руки у него тряслись, он все укладывал их на коленях, стараясь унять дрожь.
— Иннокентий Пафнутьич, извините, Игнатьевич! — выкрикнула я, испугавшись, ведь снова, идиотка, перепутала отчество деда. — Вы что, решили, что мы тут в игрушки играем? Захотели — человека в тюрьму, точнее, в изолятор временного содержания поместили, расхотели — отпустили? Вы когда жалобы свои катаете, о чем думаете? Министру внутренних дел жалуетесь! Это же вам не начальник ЖЭКа. Вот перед вами следователь, он ночью должен тут обретаться, а ему с утра на службу. Ему никакого послабления не дадут за бессонную ночь. Он что, сам себе враг? — орала я на деда. — Нет, он не враг, — это я уже сама себе сказала совершенно спокойным голосом.
— У меня сердце болит, — сказал Иннокентий Игнатьевич.
— Зато у меня оно из асфальта. Нисколько не болит. Словно у меня совсем нет сердца… Сижу, чай пью, курицу ем, картошечку. А что? Плохо ли? Очень романтично, не правда ли? — Все это я адресовала своему бывшему мужу, жалея, что он никогда не услышит этой пламенной речи. — Идите, Иннокентий Варсонофьевич, отдыхайте и не мешайте нам работать.
— Игнатьевич я! — крикнул в отчаянии старик.
Огромной глыбой он возвышался над моим столом. Я даже пригнулась.