Опыт автобиографии
Шрифт:
Когда я услышал о них, я почувствовал горечь и разочарование, что не уберегло меня позже от стычки с косностью профессиональных военных.
Как-то ночью я лежал, свернувшись в постели, и не мог уснуть. Окно было открыто, лил дождь, и вдруг, словно выхваченные светом вспышки, предстали в моем воображении затопленные, залитые грязью ходы и жалкое шествие навьюченных «Томми», пробирающихся к передовой по мокрым доскам. Некоторые спотыкались и падали. Я знал, что люди часто тонут во время этих мрачных странствий, а тот, кто добирается до передовой, попадает туда без сил и весь покрытый грязью. Мало того, припасов, которые они несут, всегда оказывается недостаточно. И вдруг я увидел, что всего этого перенапряжения можно с легкостью избежать. Я скатился с кровати и весь остаток ночи составлял план мобильной системы перемещения по подвесной дороге. Моя идея заключалась в том, чтобы установить столбы в форме буквы «Т», которые при помощи троса можно по мере необходимости поднимать или класть плашмя. На перекладинах этих столбов
То ли незадолго до этого, то ли сразу вслед за этим мне довелось повстречаться с Уинстоном Черчиллем в мастерской Клер Шеридан в Сент-Джонс-Вуд. Видимо, это все-таки случилось раньше. Я не делал секрета из своего разочарования с танками, и чувствовал себя вправе без долгих вступлений изложить проект подвесной дороги. Уяснив суть дела, он связал меня с людьми, способными восполнить недостаток моих познаний в области механики. По его указаниям Хейг, работавший в Министерстве военной промышленности, привел в движение военный Департамент коммуникаций, и лейтенант Лиминг — кажется, из Ланкашира — с группой помощников воплотили мою мечту.
Мы изобрели поистине новое военное оборудование; мне принадлежали только изначальная идея и некоторые пояснения. До конца войны действовала его улучшенная конструкция, хотя и не в том объеме, чтобы произвести ощутимый эффект. «Стальные шлемы» его не любили, а оно могло бы предотвратить немало потерь и значительно облегчить, хотя бы вначале, объединенное наступление 1918 года.
Наша подвесная дорога не была стационарной — ее можно перемещать почти с той же скоростью, с какой двигалась пехота; каждую ее часть может унести один человек; ее можно воздвигать, а потом складывать. Приводилась она в действие с помощью обычного грузовика, размещенного в надежном укрытии, — того самого грузовика, который перевозил столбы и проволоку. Кроме того, дорога могла перевозить раненых на носилках и бесконечный поток грузов — продуктов или боеприпасов. В Клэпем-Коммон мы изготовили пробный отрезок дороги больше мили длиной и установили его в Ричмонд-парке; испытания прошли блестяще. Если линию повредит снаряд, ее очень легко починить и заменить, а для переноски она никаких затруднений не представляет. Она практически незаметна с воздуха, поскольку ее эксплуатация не оставляет следов; ее можно перемещать, а разбирается она так же легко, как и устанавливается. (Описание переносной складной воздушно-канатной дороги Лиминга с гравюрами и фотографиями, помеченное 26 ноября 1917 года, находится в архиве Министерства военной промышленности.)
Благодаря этой работе я ближе, чем когда-либо, столкнулся с военной кастой. Я знал многих людей, политиков и иже с ними, которые какое-то время служили в регулярной армии, но те, с кем я познакомился теперь, представляли собой подлинную армию как таковую. Передо мной была квинтэссенция армейского мышления, и я ужасно удивился. Мои воспоминания о них, возможно, искажают их сущность, но они остались в моей памяти как немыслимая карикатура.
Я живо помню совещание в укрытии на берегу Темзы. Военные явились «при полном параде» — в небывало красивых фуражках с красной каймой, в золотых галунах. Короны и звезды, ленты, эполеты, ремни, какие-то очень важные перевязи украшали их. Война была делом их жизни, для нее они и наряжались. Они уселись с таким видом, словно немало думали над тем, как получше сесть. Они вещали, а не просто выговаривали, как мы, довольно смутные мысли. Если слушать только звук их голосов, можно было подумать, что они простые, трезво мыслящие люди, говорящие здраво и решительно, но изрекали они, по моим понятиям, почти невероятные глупости. Напротив них сидели мои гражданские коллеги, и только Дэвид Лоу мог бы передать, как жалко выглядели мы в своей неопрятной будничной одежде, в котелках, потрепанных воротничках, кое-как выбранных и кое-как завязанных галстуках военного времени. Держались мы так, словно у нас вообще нет грудной клетки. Словарь наш был богаче, но мы не блистали. Мы говорили сбивчиво и нелепо, с шотландским, ланкаширским, лондонским акцентом.
Этот контраст засел в моей памяти и долго преследовал меня. Я никак не мог от него отделаться и стал размышлять о том, что многие, если не все виды жизни, ни за что не хотят приспосабливаться к среде. Люди готовы идти на какие-то уступки, применяться к обстоятельствам до известного предела и в мелочах, но главного не уступают — уж лучше смерть. Размышляя об этом, я даже заколебался, едва не изменив отношения к классовой борьбе. Вот они — разодетые, статные, выхоленные, посмеивающиеся господа, порождение вековой армейской традиции, их внешний вид продуман до мелочей, на них приятно смотреть, они не безвкусны и не вульгарны. Они точно знают, что такое война, что на войне допустимо, а что нет, что почетно и что позорно, где можно действовать и где нужно остановиться — словом, весь набор этикета. А вот мы и нам подобные, со своими трубами и проволоками, пробирками и танками, со своими бесчисленными предложениями, пришли к импозантным, но совершенно несостоятельным воинам и робко просим позволения дать им победу, но такую, за которую им пришлось бы заплатить всем, что привычно и дорого. Скорее всего, они поняли, что мы не станем отдавать честь, что мы любим говорить за обедом о деле, что у нас нет ни стиля,
То был не заговор, а чистый инстинкт. Ни один из них не признался бы, даже в глубине души, что хотел сделать то, что сделал. Да черт с ними, с этими изобретениями! Гораздо легче понять своего брата офицера из Берлина или Вены, чем всяких изобретателей. Образцовые порождения нашей военной и государственной системы скорее стремились бить нас, чем немцев; и безотчетно это чувствовали. Ну что это! Мы пытаемся перехватить их войну и завести ее бог знает куда — прямо, как с теми дурацкими танками. Они ничего не забыли. Войну нельзя отдать нам, она принадлежит только им. А то она, чего доброго, и впрямь превратится в «войну, что покончит с войнами» — и со всем, что к ней относится.
В поведении военного и иностранного ведомств, в усердном и напряженном стремлении монарха авторитетно держаться на авансцене по мере развития событий все четче проявлялось яростное желание удержать все на своих местах, не допустить никаких новшеств. Еще предстоит написать историю Великой войны как углубляющегося конфликта между старым и новым. Именно этот конфликт — важнее всего. Война союзников против Центральных Держав была войной с себе подобными; вот — прочная, устоявшаяся вертикальная структура, как в любой войне прошлого, разве что масштабнее. Война объявлена, одна сторона нападает, другая обороняется — все как положено. Но внутри этой структуры, в каждом воюющем государстве скоро началась новая борьба, горизонтальная, между классовой традицией и насущной потребностью в ярких, оригинальных изобретениях и новых методах. Военные изобретать не могли, эту способность начисто выбили муштрой. Еще больше борьбу эту осложняло разочарование простых людей, не имевших статуса ни общественного, ни военного. Они все больше противились тому, что их убивают — по-старому или по-новому. Сперва они были яростными патриотами, но затем, по мере того как в 1917 и 1918 годах расшатывалась дисциплина, они становились все мятежней и непокорней. В каждой из воюющих стран эти три составляющие взаимодействовали в разных пропорциях и с разными результатами. Чтобы проследить их взаимосвязь, мне пришлось бы выйти далеко за рамки автобиографии, в область новейшей истории.
В Англии, как и во Франции, старый порядок все-таки удержался в седле. Его упорная преданность себе самому продлила борьбу на два года бессчетных, никому не нужных потерь и убийств. Одержимые марксистскими идеями радикалы склонны приписывать продление войны только изощренности вооружения и финансовым интересам. Это верно, но не совсем. Гораздо легче разоблачать «капитализм», чем что-нибудь реальное — конкретные учреждения, способные тебе ответить. Военная промышленность и финансовые влияния, несомненно — дурные, могли проявить себя только через легальные формы старого порядка. Стальные тиски препятствий, чинимых нам повсюду, породило упорное стремление властей сохранить контроль за собой, а это не допускало компромисса, тем паче поражения. Конечно, те, кто на войне наживался, старались подольститься к правительству, использовали его, но им не командовали. В гораздо большей степени они были его побочными продуктами. Козни их совершались под надежным прикрытием его непримиримого противления прогрессу.
До самого конца войны ни один из генералов, гарцующих по этой странице истории, не сумел держать огромные армии и все, что с ними связано, даже под условным контролем. Не создалось и гибкого, эффективного взаимодействия сторон. Великая война была Дурацкой Войной. Но этого не признавали. Система попросту продолжала бессмысленные убийства до тех пор, пока дисциплина не развалилась начисто, сначала в России, а затем, к счастью и для нас, и для измученной Франции, в Германии. Как только Германия рухнула, простой наш народ позабыл свои нараставшие сомнения. Чтобы никто не поинтересовался, как же закончилась Последняя Война, монархия важно и бесстыдно прошествовала по украшенным флагами улицам Лондона, в сверкании униформ, в звоне военных маршей, чтобы в соборе Святого Павла поблагодарить нашу добрую старую англиканскую Троицу, которая, как выяснилось, все это время держала события под контролем.
Девушки, дети, женщины, школьники, студенты, не попавшие на фронт по болезни, люди средних лет, старики, солдаты внутреннего фронта заполонили улицы, радуясь, что мукам пришел конец, и ничуть не желая бранить армию, флот и короля. Конечно, мы потеряли миллион человек, и половина этих смертей, даже с военной точки зрения, не имела никакого смысла, но в конце концов мы победили. Мертвые мертвы. Стоило бы начать расследование, но это так неприятно!
Помню, во время одного из этих помпезных, людных празднеств мы с Джейн попытались добраться с Уайтхолл-Корт на Ливерпуль-стрит к станции, чтобы убежать в наш не столь верноподданный загородный дом. Наш кеб зажали со всех сторон, нам пришлось его бросить и самим, как получится, пробираться с сумками в этой давке. Наконец мы протиснулись сквозь толпу и попали на поезд позже, чем рассчитывали. То был один из тех случаев, когда любовь к ближним покидает меня. Каждое лицо в огромной толпе светилось самодовольством выживших. Все проявления личной скорби были сдобрены сантиментами, со слезой наготове. «Бедный мой Томми! Как бы он радовался!»