Опыт автобиографии
Шрифт:
Однако в 1900 году я уже осознал неизбежность Мирового государства и полную непригодность современных парламентских методов демократического управления, а это важно не только для автобиографии. Тогда все дружно отмахивались от необходимости больших политических преобразований. Сама постановка вопроса вывела мою книгу за границы «практической политики», как ее тогда понимали.
Уже в то время я так или иначе видел несовместимость великого мирового порядка, предвещаемого научным и промышленным прогрессом, и существующих социально-политических структур. И в собственном уме, и в окружающей действительности искал я идеи, касающиеся политической и общественной воли и разума, идеи, востребованные неотвратимыми процессами. Я считал себя абсолютно чуждым политике и, кажется, был напрочь лишен того конформизма, который весьма помог бы карьере в рамках устоявшегося политического и образовательного механизма; должно быть, именно поэтому я был достаточно свободен, чтобы в этом разобраться, и достаточно бескорыстен, чтобы об этом написать. Ни в малой мере не надеясь на устоявшиеся структуры и не желая использовать их для карьеры или защиты,
Рассмотрев претензии современной демократии, я выразил в «Предвидениях» невысказанную мысль поздних викторианцев: «Это не сработает». Затем я перешел к нынешним правительствам и влиятельным силам и заявил столь же внятно: «Это уже не работает», хотя самые оптимистичные люди говорили: «Это еще поработает». Словом, благодаря скорее обстоятельствам и наивности, чем особому уму, я, опередив всех, прямо поставил главный вопрос, который все откладывали на завтра: «Что же тогда сработает?» С тех пор я только и пытаюсь найти на него ответ.
В «Предвидениях» на пробу предлагалась Новая республика. Ответ был очень общий, в духе XIX века. В пятом параграфе пятой главы я уже писал о том особенном легковесном оптимизме, который свойствен XIX веку, и вот пожалуйста, — я верен своему времени.
Эта Новая республика должна была объединять людей всего света, чей разум приспособлен к требованиям и масштабам современности.
«Я стремился показать, — писал я, — что миром и войной двигал и движет один и тот же процесс, которому присущи вся неизбежность и все упорство сил природы. Благодаря ему непомерно разросшаяся, бесформенная, гипертрофированная общественная масса должна наконец породить образованный класс, организованный естественно и неформально, беспрецедентный тип людей, некую Новую республику, главенствующую во всем мире. Ни одно из наших официальных правительств не справится с этим величайшим проектом; его осуществит то сочетание ума и силы, которое сосредоточено вдали от рубежей официальных структур власти. Этот новый Геракл в колыбели задушит драконов войны и национальной розни <…>. Поначалу, вероятно, возникнет сознательное объединение умных, а иногда — и состоятельных людей; движение, имеющее отчетливые социальные и политические установки, добровольно пренебрегающее большей частью существующих механизмов политического контроля или использующее их лишь в качестве одного из подсобных средств для достижения цели. На ранних своих стадиях оно будет очень нежестко организовано. Просто некая группа, двигаясь в определенном направлении, обнаружит, что у всех ее членов есть общая цель».
Видите? Полагаясь на судьбу, я считал, что Новая республика появится сама по себе, просто «возникнет». Это — либерализм в духе Теннисона. Но даже тогда некоторое сомнение затаилось в глубине души: не придется ли ей посодействовать? Ждать прихода великой цивилизации — недостаточно. Год от года я понимал это все яснее. Судьба, как ветхозаветный Бог, не дает безоговорочных обещаний.
В пятом параграфе пятой главы я уже критиковал социализм наступающего столетия и как представитель младшего поколения говорил о том, что думаю об его притязаниях и недостатках. Я все сильнее чувствовал, а в нескольких книгах — писал, что и марксизм, и фабианский социализм не исполняют своих первоначальных намерений и, в сущности, «выходят из моды». Здесь я снова должен этого коснуться, но под другим углом. Сейчас меня интересует история моего личного раскрепощения, а также то, как использовал я свой авторитет и писательские возможности, чтобы в виде фантастики представить размышления о воле и власти. Александру Поупу{257} казалось, что ему легче говорить о богословии в стихах, так и мне было удобнее говорить о социологии в притче. В фабианском обществе я поднимал вопрос о «Научном административном управлении» (1903) и писал роман, основанный на той же идее. То была «Пища богов», напечатанная по частям в 1903 и опубликованная в 1904 году. Начиналась она с дикой фантазии — ученые придумали, как увеличивать рост живых существ, а заканчивалась героической борьбой «гигантской» жизни с жизнью мелкотравчатой. Никто меня не понял, многие просто растерялись. Читателей развлекли и напугали огромные осы и крысы, но Кэдлз был выше их разумения. Позже, думая о том, как отучить людей от склонности принимать решения скопом, я написал притчу «В дни кометы» (1906), где газ из хвоста кометы попадает в атмосферу, в мгновение ока совершая то, что достигается веками нравственного прогресса — люди становятся здравомыслящими, отзывчивыми и бесконечно терпимыми.
В книге «Человечество в процессе становления» я планомерно искал, как же можно создать Новую республику. Я понимал, что ей должно соответствовать новое воспитание, и книга эта — сбивчиво, непоследовательно — толкует о том, какие же элементы формируют социальную магму. Лучшая часть книги — та, где я критикую и отрицаю селекцию, которая манит надеждой на немедленное улучшение человечества Вообще же я избегал более трудной задачи — пристального изучения «человекообразующих сил в обществе» ради довольно легковесных фраз и риторических пассажей. Иногда я просто бранился. Вот почитайте, что я думаю в самой забытой из моих книг. Вы заметите, что она — совсем не по делу; это какая-то проповедь человека, которому еще не удалось установить «рабочих контактов» для осуществления своих идей. И вот он заклинает читателей не меньше,
«Если и впрямь грядет заря нового времени, — несомненно, молодежь придет к нам. Без высокой решимости молодых, без постоянного их притока, их жизнестойкости поступательное движение невозможно. Именно молодым в конечном счете адресована эта книга — подросткам, студентам, учащейся молодежи, пусть прочтет ее тот, кто еще не утратил гибкости и способен понять бесконечную гибкость мира. Да, именно тем, кто еще сформирован не до конца, предстоит стать созидателями… После тридцати в нашей жизни меньше перемен, меньше дерзких начинаний; люди идут той тропой, которую они успели себе наметить. Воображение становится жестким и прямолинейным, если не иссякает вовсе; тридцатилетние не в силах избавиться от убеждения, продиктованного их куцым опытом, словно почти все, что существует, существует именно так и не может существовать иначе. Нас одолевает уже завершенное…
С каждым годом молодые все определенней и сознательней участвуют в нашей деятельности. Эти созданья, эти хнычущие комочки розовой плоти, которые беспомощней любого животного, эти личинки душ, беспомощные в наших руках, попадают в наш мир — смешно представить! — из какой-то неистощимой бездны, мы же лелеем их, хотим для них лучшей жизни — и как-то незаметно они становятся нашими помощниками в борьбе. Вот — прелестные дети, вот — подростки, вот — юноши и девушки, ненасытно жизнелюбивые, радостные, восприимчивые; они идут с нами, стремясь узнать, куда мы держим путь, куда ведем их и зачем… Вот — молодые мужчины и женщины, взрослые люди, во всем подобные нам, только сильнее. Мы помогаем им, а там — и уходим; и для них наступает наконец время ответственности и свободы, анализа собственной души и сердцеведения, познания всего, что можно познать. Каждый, кто хочет созидать Новую республику, должен знать себя и других, ничего не принимать на веру кроме того, что познано быть не может в силу природной нашей ограниченности <…> действовать быстро, но не поспешно, додумывать до конца, энергично, но не агрессивно, следить за собой, насколько позволяет природный дар. Приверженец Новой республики, подобно пуританину, своему предшественнику, должен пропитать свою жизнь совестью и дисциплиной. Он руководствуется долгом и порядком. Каждый день, каждую неделю он выкраивает время для чтения и размышления, общается с другими и с самим собой; как древние левиты, радеет он о здоровье и силе. Если мы сможем в нынешнем поколении насчитать хотя бы несколько тысяч таких мужчин и женщин, которые не боятся жить, людей с общей верой и общими взглядами, — тогда мы выполним нашу работу. В свое время они возьмут этот мир, как скульптор берет мрамор, и придадут ему очертания более прекрасные, чем мы о том мечтали».
Это — образчик того, каким корявым может быть мой слог, какими скудными — мысли. Цитируя его, я понимаю тех критиков, которые, мягко говоря, относятся ко мне сдержанно. Но именно в этом месте моего рассказа надо отразить то время, когда я всплыл на поверхность и извергал такие откровения, пока не сделал глубокий вдох и не нырнул еще глубже.
2. Самураи в утопии и в Фабианском обществе (1905–1909 гг.)
«Современная Утопия» по форме приближается к фантастическому рассказу; я снова пытаюсь подступиться к воплощению Новой республики. Несомненно, я понимал, что разглагольствования в «Человечестве» не ведут никуда; сносно в них только одно — как ясно и просто я прихлопнул евгенику. Однако надо было найти способ толкового рассказа о том, как организована Новая республика; и я попытался атаковать проблему с тыла — бросил исследование существующих условий и задал вопрос: «Что же делать? Какой мир нам нужен?» Тут я следовал Платону, и, надо сказать, в немалой степени. Только после того, как проклюнется ответ на этот вопрос, можно будет думать о том, как же обрести этот мир.
Разумеется, я бросал вызов могучим и священным догмам, это я уже показал, критикуя Фабианский социализм и классический марксизм. Обе школы настолько не умели использовать воображение в научном исследовании, что считали утопизм «ненаучным», а снобистский ужас перед этим словом описать невозможно. Но это не значило, что мне нельзя атаковать при помощи жанра утопии проблему социалистического управления.
Случилось так, что в феврале 1906 года я защищал свои взгляды на собрании социологического общества, а доклад мой именовался «Так называемая социологическая наука»; позже его напечатали в книге «Англичанин смотрит на мир» (1914). Я настаивал на том, что социология не имеет классификационных единиц, что она изучает человеческое общество в целом, а значит, рушится обычный метод анализа и обобщения.
«Мы не можем поместить человечество в музей или засушить его; наш один, единственный, все еще живой экземпляр — это вся история, вся антропология, постоянно меняющийся мир. Его невозможно расчленить и не с чем сравнить. У нас есть лишь туманнейшие представления о его „жизненном цикле“, несколько реликтов, говорящих о его происхождении, да мечты о его предназначении… Социология должна быть не искусством и не наукой в узком смысле слова, но знанием, которое воплощается с помощью воображения и не без личного начала; то есть в высочайшем смысле слова — литературой».
Я доказывал, что существуют две литературные формы, в которых воплотится реальная социологическая работа: можно толковать историю; можно создавать и критиковать утопии. Вторая форма встречается реже, ее недооценивают, ею пренебрегают, но именно этим, говорил я, должно заняться любое социологическое общество. Очерк мой не совпал с общей линией, и дискуссия ни к чему не привела. Уилфред Троттер{258} решил, что я «нападаю на науку», а Суинни{259} защищал Конта{260} от меня, неблагодарного.