Опыт автобиографии
Шрифт:
«Так как стараюсь, чтобы ты увидела себя самое?..»
Я ломал голову над этим обвинением в жестокости. Уж не мучаю ли я ее как раз тогда, когда она не жалеет сил, чтобы сблизиться со мной? Возможно, в прошлом ей мнилось, будто она одержима Горьким и Россией, а нынче эта одержимость слабеет. Возможно, сознательно и подсознательно она старалась прильнуть ко мне и не знала, как это сделать, и в ее душе не было согласия. Она по-женски, по-детски ждала полного интуитивного сочувствия в том, чего никоим образом не могла объяснить. Она не умела никому уступать, а судьбе было угодно, чтобы она оказалась неправа и ее любовник стал ее обвинителем. Не было ли тут чего-то, что, как она надеялась, я пойму без всяких объяснений? Неужели она наделась, что, никак не дав знать о своем раскаянии, будет молча
Но ведь были еще и другие мелкие обманы, крупицы лжи, крупицы предательства, которые, на мой, теперь уже слишком придирчивый, взгляд основательно портили картину.
Эти волнения и перерыв в отношениях длились три месяца, до конца 1934 года. В декабре мы решили вместе отправиться в Палермо — мы надеялись, что одни, в новой обстановке, станем ближе друг другу; но сбой в итальянском авиаобслуживании задержал нас в Марселе, и утомительной железнодорожной поездке в Сицилию мы предпочли Ривьеру. Рождественскую неделю мы провели у Сомерсета Моэма на «Вилле Мореск».
Я чувствовал себя не в своей тарелке, ревновал Муру, и, что бы она ни говорила и ни делала, все было не по мне. Моя былая гордость за нее поуменьшилась, и от нашего былого доверия не осталось и следа. Иной раз мы славно проводили время, а иной раз были безжалостны друг к другу. Я привык просыпаться в семь или раньше, а она оставалась в постели до десяти-одиннадцати. И наоборот, хотела, чтобы ее развлекали до поздней ночи. Ей требовались выпивка и разговор — тот чисто русский, лишенный анализа, беспредметный, неторопливый разговор обо всем на свете, который куда только не уводит и никуда не приводит, — и выпивка, чтобы он не угас. Желая заполнить три-четыре утренних часа, я садился за работу над фильмом, в который превращал свой рассказ «Человек, который мог творить чудеса», и чувствовал: работа идет хоть куда. Чувствовал, что мои творческие силы возрождаются и голова полна новых свежих идей. В одиночестве этой утренней свежести я создавал новую жизнь.
Потом, совершенно неожиданно, Мура захотела вернуться в Англию — из-за детей; хотела позаботиться об экипировке сына для колледжа, и дочь сейчас в расстроенных чувствах, сказала она, нужно ее повидать.
Это опять привело к ссоре, в которой мой эгоцентризм проявился во всей своей беспощадности и нетерпимости.
«Только у меня пошла работа, стоящая работа, и мне хорошо с тобой, как ты опять готова улететь и оставить меня одного, в трудном положении, в этом проклятом отеле. Твой Павел уже совершеннолетний, а в Танином возрасте ты уже развелась с мужем. Пусть справляются со своими проблемами сами, — негодовал я. — Вот так ты всегда и оставляешь меня. Бросаешь на произвол судьбы. И тебе дела нет, что со мной будет…»
И так далее. Настоящий мужнин выговор.
Мура уехала, не посчитавшись со мной, и я остался возмущенный до глубины души, а назавтра получил записку от одной американской вдовы, которая держала скаковых лошадей и с которой я познакомился на обеде у Моэма. Более нейтральное определение, чем «американская вдова», мне не приходит в голову. Внешне у нее было немало общего с Мурой, — она была высокая, темноволосая и улыбающаяся, открытая в тех случаях, когда Мура бывала закрыта, подтянутая и бодрая в тех случаях, когда проявлялась Мурина разболтанность. Не могу передать, как отдохновенна оказалась ее открытость. Она была вся в веснушках, и золотые крапинки очень ей шли. Первоначальное образование она получила в основном, идя на поводу у своей состоятельной и порывистой матери; отца какое-то время носило по свету, а потом его «держали на привязи». Знания у нее были с бору да с сосенки. Она сохранила милую американскую откровенность и простодушие; она слышала от Моэма, что я один в «Эрмитаж-отеле», и прислала мне написанное почерком школьницы приглашение пообедать с ней в ресторане «Негреско».
Уже при первой нашей встрече мне понравилась ее прямота, и в тот вечер я нашел ее в чем-то наивной, в чем-то искушенной и занятной. Она вела в Ницце странно упорядоченную и деятельную жизнь — по моим меркам жизнь презабавную. Такая жизнь не была для нее органична и, так сказать, досталась ей в наследство. Она столь же горячо любила
На людях она была молчалива, но слушала великолепно и мигом все понимала. В узком кругу она говорила презанимательно, очень откровенно, со вкусом к подробностям. Она мало где бывала, ужинала обычно одна, в отеле, и вечерами предавалась чтению. Читала много, с детским любопытством, и ее рассуждения о прочитанном были наивны, трезвы и невежественны, типично американские рассуждения. В отличие от европеек она не выставляла напоказ свою начитанность. Отрывки, которые ей нравились, она выписывала несформировавшимся почерком школьницы. Она билась над книгой Данна{409} «Бессмертие» и над одной из книг Уайтхеда{410}, не припомню какой. Шпенглера{411} она еще воспринимала всерьез. Она не расставалась с книгой Бертрана Рассела, и читала и тончайшим образом понимала «Письма» Кэтрин Мэнсфилд{412}. Она любила беллетристику и отлично в ней разбиралась, вот только детективы находила неестественными, будто жестяными. Нам было очень интересно друг с другом, и мы сидели и анализировали том стихов Томаса Элиота{413}.
Она знала и чувствовала современную поэзию несравнимо лучше меня, но, я думаю, ей это было невдомек.
Когда мы вместе ужинали в тот первый раз и говорили о книгах, и бессмертии, и любви, и о том, чем следует заполнить жизнь и что следует из нее изъять, и когда мне пришло время отправляться из «Негреско» в свои апартаменты в «Эрмитаж-отеле», я встал, и, кажется, не было ничего естественней, как обнять ее и поцеловать, а ей — ответить на поцелуй, и потом я оставался там еще около часу.
После этого мы неделю были вместе каждую свободную минуту. Нам просто нравилось быть вместе. До полудня я занимался своей «работой», а она своей, а потом ее «испано-суиза» останавливалась у моих дверей и, с ощущением, что первая половина дня потрачена не напрасно, мы ехали в какой-нибудь занятный ресторан. Мы поднимались в горы или устремлялись вдоль побережья. Вечером мы любили отведать какие-нибудь неизвестные нам блюда, какие только можно было найти в Ницце, и я угощал ее в Старом городе bouillabaisse [61] . А еще к нашим услугам было кино, к которому она относилась весьма серьезно.
61
Буйабес — рыбный суп (фр.).
Но тут вдруг Мура решила ко мне вернуться. Быть может, она подумала обо мне несчастном, прикованном к своему письменному столу в «Эрмитаж-отеле», а быть может, собственнический инстинкт повелел ей не оставлять меня слишком надолго. Или, скорее всего, она вовсе не беспокоилась о том, что я делаю, просто снова захотела быть со мной. Я не предлагал ей вернуться. Она прислала телеграмму: «Если ты не против, вернусь в среду». Но этому мешала какая-то путаница с уже назначенными встречами, и, к немалому Муриному удивлению, я ответил: «Удобнее в субботу». Она телеграфировала: «Всегда как тебе угодно» — и приехала в субботу.