Опыт автобиографии
Шрифт:
«Я получил письмо от Одетты».
«Пакость?»
«Да… именно».
«У меня их сотни. Надеюсь, вас это не слишком заботит. Я не представляю, как положить этому конец».
«Я напишу ей, что именно я о ней думаю».
«И потом весь день будете не в себе. И едва отправите письмо, тотчас захотите его переписать. Самый лучший и самый простой путь дать ей понять, что именно вы о ней думаете, — молчание».
Но он в конце концов написал ей короткое, исполненное достоинства письмо, и если она потом и писала ему, мне об этом неизвестно. Когда подобную же «пакость» получила Элизабет, она на письмо просто не ответила.
Итак, уход Одетты из моей жизни сопровождается прощальными слабеющими залпами. Чем дальше, тем все больше она видится мне неким странным существом, обуреваемым страстью защититься от всех и вся. Время от времени она пишет мне о моем коте или моих ласточках, и соловьях, и лягушках, и розах, и жуках-светляках, обитающих в Лу-Пиду. Что и говорить, жаль терять все это очарование, но на свете есть и множество иных услад. Мне думается, она пишет обо всем этом, чтобы
Что-то есть отвратительное в ее тщеславной самовлюбленности, что мешает длительной близости с ней. С Одеттой невозможно ладить, никак невозможно. Ей невозможно помочь, разве что на ее собственных нелепых условиях. Даже когда она в здравом уме, она не видит никого, кроме самой себя, эдакая лавина самоуверенности, притворства и напористости, и рано или поздно над головой самого верного из ее союзников разражается буря. Requiescat in pace [60] .
60
Да почиет в мире (лат.).
9. Мура — широкая душа
Мне думается, со времени моей крайне примитивной, детской, чувственной и безотчетной страсти к Эмбер и до смерти моей жены в 1927 году я ни разу, за исключением каких-то мимолетностей, не был по-настоящему влюблен. Я неизменно и безусловно любил и доверял Джейн. А другие романы занимали в моей жизни примерно то же место, что в жизни многих деловых мужчин занимает рыбная ловля или гольф. Все они служили дополнением к моим общественно-политическим интересам и литературной деятельности. Они были сплетены с моим пристрастием к перемене обстановки и с необходимостью вести мой дом за границей — и благодаря им я был бодр, энергичен и избавлен от однообразия. Во время нашей связи с Ребеккой я всегда был на пороге влюбленности в нее, как и она часто бывала на самом пороге влюбленности в меня, и я изо всех сил старался эмоционально соответствовать неистовым ласкам Одетты. После разрыва с Ребеккой я, как уже рассказано выше, сделал попытку всерьез приспособиться к Одетте и продолжать свою работу, но начиная с 1920 года в моем воображении присутствовала иная личность, то далекая, то близкая и наконец оказавшаяся совсем рядом. Ее я любил естественно и неотвратимо, и, несмотря на все ее недостатки и связанные с ней волнения, о которых речь впереди, она полнее кого бы то ни было удовлетворила мою тягу к подлинной плотской близости. Я еще и сейчас до такой степени «принадлежу» ей, что не могу оторваться от нее. Я до сих пор ее люблю.
В моем убеждении, что Мура неимоверно обаятельна, мне думается, нет и намека на самообман. Очень и очень многие любят и обожают ее, восхищаются ею и жаждут доставить ей удовольствие и служить ей. И однако довольно трудно определить, какие такие свойства составляют ее особость. Она, безусловно, неопрятна, лоб ее изборожден тревожными морщинами, нос сломан; ей сорок три года (1934 г.), в темных волосах седые пряди; она слегка склонна к полноте; очень быстро ест, заглатывая огромные куски; пьет много водки и бренди, что по ней совсем не заметно, и у нее грубоватый, негромкий, глухой голос, вероятно, оттого, что она заядлая курильщица. Обычно в руках у нее черная, видавшая виды сумка, которая редко застегнута как положено. Руки прелестной формы, всегда без перчаток и часто весьма сомнительной чистоты. Однако почти всякий раз, как я видел ее рядом с другими женщинами, она определенно, причем не только на мой взгляд, оказывалась и привлекательнее, и интереснее всех остальных. Женщины влюблялись в нее с первого взгляда, а мужчины спрашивали о ней и говорили о ней, делая вид, будто не так уж она их и заинтересовала.
Мне думается, людей прежде всего очаровывает известная вальяжность, изящная посадка головы и спокойная уверенность осанки. Ее волосы особенно красивы над высоким лбом и спускаются на затылок широкой нерукотворной волной. Карие глаза всегда смотрят твердо и спокойно, татарские скулы придают лицу выражение дружелюбной безмятежности, даже когда она поистине дурно настроена, и сама небрежность ее платья подчеркивает ее силу, дородность и статность фигуры. Любое декольте обнаруживает свежую и чистую кожу. У нас обоих кожа на редкость гладкая и чистая. В каких бы обстоятельствах Мура ни оказалась — а я видел ее в весьма непростых обстоятельствах, — она никогда не теряла самообладания.
Я пытался запечатлеть на пленке хоть что-то от ее внешней прелести, но фотоаппарату это не давалось. Ни к кому из тех, кого я знал, не считая моей невестки Марджори, он не был так враждебен. На фотографии от Муры мало что
Мы оказались с ней на одном званом обеде в Петербурге в 1914 году — она об этом помнит, а я нет, — но познакомился я с ней и обратил на нее внимание в квартире Горького в Петербурге в 1920 году Она была в старом плаще цвета хаки, какие носили в британской армии, и в черном поношенном платье, ее единственный, как оказалось, головной убор представлял собою, я думаю, не что иное, как черный скрученный чулок, и, однако, она была великолепна. Она засунула руки в карманы плаща и, похоже, не просто бросала вызов миру, но была готова командовать им. Ей было тогда двадцать семь; представление о жизни она получила в дипломатическом мире Петербурга и Берлина; с одним мужем, Энгельгардтом, она разошлась; с ее вторым мужем, Бенкендорфом, зверски расправился эстонский крестьянин; у нее был потрясающий роман с Брюсом Локкартом, о котором он подробно рассказал в книгах «Мемуары британского агента» и «Уход от славы»; она попыталась сбежать в Таллин, чтобы соединиться там со своими детьми, просидела полгода в тюрьме и была приговорена к расстрелу. Но ее освободили. Теперь она была моей официальной переводчицей. И она предстала передо мной любезной, несломленной и достойной обожания. Я влюбился в нее, стал за ней ухаживать и однажды умолил ее, и она бесшумно проскользнула через набитые людьми горьковские апартаменты и оказалась в моих объятиях. Я верил, что она меня любит, верил всему, что она мне говорила. Ни одна женщина никогда так на меня не действовала.
Одинаково трудно сказать что-либо определенное и об ее уме, и о нравственных устоях, хотя я стараюсь изо всех сил. Я поймал ее на мелком вранье и на уменье довольно долго утаивать правду. И то и другое, мне кажется, часто никак не мотивировано. Она обманывает непреднамеренно. Просто такая у нее манера — небрежно обращаться с фактами. Она хочет, чтобы к ней хорошо относились. В каждом случае и для каждого человека у нее своя роль, но ей недостает последовательности; во многих отношениях она еще точно подросток, одаренный богатым воображением. Она так же верит тому, что говорит; и недоверие возмущает ее, очень возмущает. Я же теперь не верю ни единому ее слову, пока не найду солидных подтверждений. Она лжет, а еще невольно себе потакает. Я понял это лишь в последние год-два. Она может выпить невесть сколько водки, бренди и шампанского, и на ней это никак не скажется. На днях мы обедали у Мелчетов, и лорд Моттистон{405}, заметив, что ее бокал снова и снова наполняется, заявил, что не может уступить первенство женщине, и стал, как и она, осушать бокал за бокалом — в конце концов он превратился в болтливого зануду с хриплым голосом, тогда как Мура своим обычным голосом как ни в чем не бывало беседовала с дамами. Сколько бы она ни выпила, ее манеры, осанка, цвет лица остаются неизменными, и, только присмотревшись к ней и поразмыслив, я понял, что алкоголь делает ее чуть менее самокритичной и дает ей видимость уверенности в себе. Алкоголь просто слегка расковывает ее. Освобождает от застенчивости и последовательности и больше ни в чем себя не обнаруживает. У нее появляется ощущение, что с ней все обстоит нормально и не о чем беспокоиться. И она не беспокоится.
Ум у нее не выдающийся и не оригинальный, но очень живой, широкий и проницательно острый. Гибкий ум, не стальной. Она мыслит чисто по-русски — пространно, извилисто и с той философической претенциозностью, что присуща речи русских, которые всегда идут к заранее известному им заключению окольными путями. Я говорю, что она мыслит чисто по-русски, потому что, как я подозреваю, в самой структуре русского языка и в традиции русской литературы есть известная вялость, которая и сообщается тем, кто изъясняется по-русски. Мура — личность развитая, у которой мышление не научное, а литературно-критическое. В русском характере, кажется, весьма существенную роль играет детский романтизм и намеренное, высоко ценимое своеволие. Естественно, что Мура не приемлет рассказы Чехова о России и «Тщету» Джерарди{406}, ведь первые — критика ее склада ума, а последний — карикатура на него. У Одетты было куда больше ясности в мыслях и проницательности, правда, в пределах латинского воспитания. У Джейн, Эмбер и моей невестки Марджори ум куда упорядоченней, и любое их утверждение и толкование куда осознанней, чем у Муры. В образовании Джейн, Эмбер, Марджори и моей дочери определенное место занимала наука, и они мыслят на английский манер. Необходимость управлять собой у них в крови. У Муры этого и в помине нет. Такого порывистого существа я в жизни не видел. Однако ей присуща и удивительная мудрость. Она может вдруг пролить свет на какой-нибудь вопрос, точно солнечный луч, прорвавшийся сквозь облака в сырой февральский день. И если она подвластна порывам, порывы ее прекрасны и благородны.