Опыт автобиографии
Шрифт:
Я представляю себе бедняжку на платформе в Питерсфилде, выбитую из седла, крошечную, одетую в черное, в большой черной шляпе, фигурку, чье сходство с королевой Викторией сейчас выглядело особенно комично. Мне легко вообразить, как она, полная обиды, со слезами на своих голубых глазах едет по питерсфилдской дороге, оглядываясь на Хартинг-Хилл, неспособная до конца понять, как и почему так случилось и что имел в виду Господь, устраивая это «несомненно к лучшему».
Почему мисс Фетерстоноу оказалась к ней так жестока?
К счастью, за те тринадцать лет, что моя мать правила в Ап-парке, я, воспользовавшись этим коротким перерывом в чреде ее бед, сумел сделать немало. Мне теперь было двадцать шесть лет, я был женат, у меня появился дом и возможность обеспечить ее и не дать семейному суденышку окончательно затонуть. Я стал бакалавром наук в Лондонском университете, преуспел в качестве университетского репетитора и опубликовал учебник биологии, как ее тогда понимали профессора, а если по-честному, то набор шпаргалок. Я начал печататься в газетах. У меня появилась внушительная внешность — пушистые усы и намек на бачки. Как произошло подобное превращение,
4. Первое вступление в жизнь. Виндзор (лето 1880 г.)
Мое первое вступление в жизнь нельзя назвать хорошо подготовленным. У моей матери был двоюродный брат Томас Пенникот, о котором мы никогда не забывали, называя его между собой «дядя Том». Думаю, что в их юности в Мидхерсте он восхищался ею, она же его опекала. Он присутствовал среди свидетелей на ее свадьбе. Это был круглолицый, полный, гладко выбритый черноволосый мужчина, невежественный, но добродушный и весьма неглупый. Он занялся традиционным для материнской родни ремеслом кабатчика и держал таверну «Королевский дуб» напротив Юго-Западной железнодорожной станции в Виндзоре, причем дела у него шли так хорошо, что он еще прикупил и перестроил приречную гостиницу Серли-Холл с таверной, которую на время летнего сезона облюбовали итонские гребцы. Это был дом с остроконечной крышей, его щипец украшали синие изразцы и латинские изречения, прославлявшие Итон{57}, причем написанные без единой ошибки. Юноши, увлекавшиеся водным спортом, поднимались вверх по течению, а потом после полудня осаждали бар и толпились на лужайке, шумно поглощая «давленых мух» и другие напитки со столь же экзотическими названиями. При гостинице состоял паром; тут же были привязаны плоскодонки и другие лодки, под деревьями располагались зеленые столы и выкрашенное белой краской небольшое оштукатуренное дощатое строение, именовавшееся музеем и содержавшее изъеденные молью чучела птиц, страусовые яйца, ожерелья из раковин и всякой всячины и тому подобное, огороженная ивами поляна для пикников постояльцев; на реке был небольшой островок. Серли-Холл давно исчез с берегов Темзы, но я думаю, что с Обезьяньим островом в полумиле от берега ничего не случилось.
У дяди Тома была похвальная привычка приглашать детей Сары к себе на каникулы. Привычка эта была не то чтобы неизменной, но так случалось почти каждый год, и нам удавалось провести три недели, а то и месяц, в здоровой и веселой обстановке, вдыхая запах опилок и лицензионного пива. Мои братья жили там во времена «Королевского дуба», на мою же долю выпало гостить в Серли-Холле в последние три года моей школьной жизни. Там я приучился к плоскодонке с шестом, начал грести на байдарке и на лодке, но течение я посчитал слишком сильным, чтобы научиться плавать, да и некому было мне показать. Плавать я начал только после тридцати.
Мой дядя давно овдовел, но у него были две взрослые дочери, лет по двадцать, Кейт и Клара; они помогали одной или двум наемным барменшам. Приезды мои очень их развлекали. Кейт была серьезная блондинка с интеллектуальными претензиями, она многое сделала, чтобы поощрить мою любовь к рисованию и чтению. У них было иллюстрированное полное собрание сочинений Диккенса, которого я читал запоем, и переплетенные номера «Фэмили геральд»: из них я лучше всего запомнил перевод «Парижских тайн» Эжена Сю{58}, показавшихся мне тогда лучшим романом в мире. Эти молодые женщины втягивали меня в разговоры, поскольку считалось, что от меня всегда можно услышать что-то неожиданное. Они немного флиртовали со мной, используя меня как своего рода дуэнью, когда у предприимчивых постояльцев появлялась охота пошептаться с ними в сумерках на лужайке, и мисс Кинг, главная барменша, и Клара соперничали в поисках моего расположения. Что было весьма поучительно.
Однажды на лужайке появилось очаровательное видение в развевающемся муслине, подобное женщинам на боттичеллиевой Primavera {59} [4] . Это была великая актриса Эллен Терри {60} в расцвете красоты, которая приехала в Серли-Холл учить роль и повидаться с Генри Ирвингом {61} . С этого момента я уже не считал себя помолвленным с мисс Кинг; я безоглядно отдался в плен Эллен Терри, и позднее мне было позволено покатать мою богиню на лодке, показать ей, где растут белые лилии, и собрать для нее большой букет мокрых незабудок. В зарослях осоки было полно незабудок, и на излучине реки выше по течению была заводь, где под сенью деревьев росли желтые и кое-где белые лилии, над которыми роились мухи. Это место было даже лучше Кестонских рыбных прудов, которые до той поры казались мне прекраснейшим местом на свете, да к тому же в Кестоне не было лодок с веслами, байдарок и причалов, на что я мог глазеть часами. Бродя по пыльным и каменистым тропинкам милях в тридцати от Бромли, я часто воображал, что заверни я за угол и пройди еще немного, а потом еще немного, и я закричу от восторга, потому что вот она — знакомая дорога к летнему Серли-Холлу и всем радостям, что он мне сулит. Я и не подозревал тогда, как много крови попортила дяде его гостиница, в какие долги он влез, перестраивая ее в таком претенциозном стиле, что он бранится с дочками, осуждая их любовников, и что темноглазая Клара от всех этих ссор и скуки все чаще стала заглядывать в рюмку. Обо всем этом я и понятия не имел, как и о том, какой мрачной бывает здесь Темза в холодное время года.
4
Весна (итал.).
Но
Я слышал, что множество мальчиков из бедных семей, оставив школу в возрасте тринадцати или четырнадцати лет и поступив на службу, очень этому радуются. Они получают жалованье, у них есть свободное время по вечерам и по воскресеньям, и питаются они получше. Они избавлены от скучных уроков и утомительных домашних заданий, но мне больше нравилось сидеть на уроках и готовить домашние задания, чем учиться на суконщика, да к тому же без всякой платы. Обучению этому, открывавшему путь к замечательной профессии, придавалось огромное значение, разумеется неоправданное, и в прошлом родители, приносившие своих детей в жертву, платили за это обучение, особенно если ученик жил у хозяина, по сорок, а то и пятьдесят фунтов. Я знал, что вступление в жизнь означает расставание с детством. На моих глазах оба мои брата были отданы в рабство, и я до сих пор помню, как Фредди разложил на шатком кухонном столе кусочки кирпича, чтобы напоследок поиграть в свою любимую игру в камешки, перед тем как надеть хомут у мистера Спероухока и начать там ритуальные действия, раскладывая товар, убирая его и развертывая, кланяясь через прилавок покупателям и отмеряя нужную длину, что и отняло у него сорок с лишним лет жизни. Он понимал, на что идет, мой братишка Фредди, и в свою игру он играл с подобающей торжественностью. «Любил я эту игру, — сказал Фред, которого всегда отличали кротость и терпение. — А сейчас пора ужинать, Берт… И уберем все это».
Теперь настал мой черед «убрать все это»: отложить книги, отказаться от рисования, живописи и всех радостей, которые приносило свободное время, не писать и не подражать «Панчу», оставить пустые мечты и надежды и заняться делом.
Меня высадили из тележки дяди Пенникота у бокового входа магазина Роджерса и Денайера; при мне был чемоданчик со всем моим имуществом. Место это я возненавидел с самого начала, но, будучи еще ребенком, я был не в состоянии по-настоящему воспротивиться своему заключению в тюрьму. Однако смириться с утратой свободы я был не способен и не хотел. По счастью, именно из-за этой неспособности моей тюрьма сама меня отвергла. Я поднялся по узкой лесенке в мужскую спальню, где стояли не то восемь, не то десять кроватей и четыре жалких умывальника; мне показали мрачную маленькую гостиную, в которой ученики и продавцы могли проводить вечера; окно с матовым стеклом упиралось в глухую стену; затем меня провели вниз, в подвальную столовую, освещенную двумя ничем не прикрытыми газовыми горелками; еду подавали на два больших стола, застеленных клеенками. Затем мне показали саму лавку и, главное, кассу, где в течение первого года моего ученичества мне предстояло сидеть на высоком табурете, получать деньги, давать сдачу, заносить приход в бухгалтерскую книгу и штамповать чеки. Затем меня посвятили в ритуал уборки — как вытирать пыль и мыть окна. Я должен был спускаться вниз ровно в полвосьмого и тут же приступать к мытью окон и вытиранию пыли, потом, получив в половине девятого завтрак из хлеба с маслом, достать свою бухгалтерскую книгу и впрягаться на весь день в работу. В конце дня мне полагалось навести порядок в кассе, пересчитать деньги, проверить, сходятся ли цифры, помочь свернуть куски материи, подмести пол, и в полвосьмого или в восемь я мог убираться на все четыре стороны и вкусить наконец свободу до десяти, когда все возвращались в спальню. Свет выключали в половине одиннадцатого. И так шло изо дня в день — навсегда, думалось мне, — разве что выдавались свободные часы в конце недели, когда лавка закрывалась в пять вечера, и по воскресеньям.
Все это меня отталкивало. Я не желал выполнять свои обязанности. Я делал все возможное, чтобы сохранить независимость, предоставляя работе идти своим чередом. Потребность помечтать во мне все усиливалась. Я прибирал лавку ужаснейшим образом, а порою мне удавалось и совсем этого избежать. Я прятал книги у себя возле кассы и решал алгебраические задачи из потрепанного учебника «Расширенная алгебра Тодхантера», сдачу я отсчитывал как попало, часто неправильно, и по чистой небрежности выводил неверные цифры в книге.