Опыт автобиографии
Шрифт:
Мы лишь слегка коснулись топографии, оставив без объяснения явные погрешности. Затем пошла минералогия и петрология, и день за днем мы брали в руки, рассматривали и клали на место куски скалистых пород и минералов. Это все была простая зубрежка; научный подход, который делал таким увлекательным изучение фрагментов кости в курсе сравнительной анатомии, совершенно отсутствовал. Нам объясняли, что кусок аспидного сланца — это кусок аспидного сланца, а кусок уранита — таков, потому что таков, и не более того. Особенно раздражал темп таких занятий, не оставлявший времени ни на размышления, ни на проявление любознательности и утоление ее. Мне хочется липший раз выразить свое глубокое убеждение, что для успешного обучения науке надо делать как можно меньше предписаний, давать как можно больше информации и при этом поощрять к размышлению.
Я вспоминаю, например, как у меня вдруг вспыхнул интерес к кристаллографии, причем среди неуместных и не нашедших
В те дни наша лаборатория была на редкость хорошо оборудована для занятий петрографией. Каждый студент располагал петрографическим микроскопом с поляризирующими линзами, и мы изучали множество последовательных видов скалистых образований. Невозможно описать красоту и очарование этих образчиков. Они казались совершенно неинтересными, пока лежали в коробках, но разглядеть их строение и цвет значило загореться ярким пламенем. Вашему взору представало все разнообразие кристаллов, оттеняющих друг друга с помощью расплывчатых инфильтраций и спрессованных какими-то непонятными силами. Во многих случаях обнаруживались старые вкрапления других кристаллов, тем более удивительные, что в них открывались пустоты, заполненные пузырьками газа или каплями жидкости, хотя они формировались под огромным давлением. В подобных фрагментах таилась необыкновенная красота. Они с исчерпывающей полнотой и ясностью повествовали о вековечном притяжении и отталкивании молекул. И тем самым помогали истолковать историю Земли в целом. Но курс геологии не ставил перед собой такой задачи. В нем не было места для подобных отвлеченностей. Каждый день приносил нам лишь новую коробку образчиков и разнообразие предметных стекол. Этим и ограничивалось мое ученье.
Может быть, я с такой резкой неприязнью говорю о курсах научных дисциплин в Южном Кенсингтоне еще и потому, что мне невольно хочется как-то оправдать свой провал после первого, и успешного, года обучения. Читателю легче об этом судить, чем мне. Но в том, что я провалился, сомнений нет, и последствия это имело самые печальные. Впрочем, если даже все это принять во внимание, остается фактом, что курс профессора Джада, равно как и курс физики, нагонял на меня тоску с самого начала и что неудовлетворенность предшествовала провалу, а не вызывалась им.
С тех пор как я стал уделять немало внимания педагогике и вообще наукам общественным, мне кажется все более примечательным, что старая Нормальная школа и Королевская горная школа, именуемые в наши дни Имперский колледж науки и технологии, при том, что они вносят заметный вклад в дело подготовки преподавателей научных дисциплин, никогда не имели кафедры педагогики, не собирались ее организовывать, не старались обзавестись хорошими лекторами и как-то наладить педагогический процесс. Еще меньше они были сосредоточены на изучении социологии, политэкономии и политологии, поисках ответов на предлагаемые этими дисциплинами общие вопросы, а также на согласовании различных предметов. Для тех, кто составлял учебный план в Южном Кенсингтоне, курс геологии был курсом геологии, и ничем больше. Вы прослушали курс и, стало быть, знаете предмет. Но была ли от такого учения польза горному делу или металлургии? Ни Гатри, ни Джад не обладали профессиональными знаниями в педагогике, и ни тому, ни другому здравый смысл не подсказывал, как увлечь студентов своими предметами. А в колледже не было предусмотрено контролирующих специалистов по педагогике, которые обладали бы должными знаниями и авторитетом.
Имперский колледж, в моем сегодняшнем восприятии, — это не колледж, каким он должен быть, а просто некоторое количество лабораторий и классных комнат. Никто уже не помнит, как все это было задумано. И сейчас трудно сказать, что это такое и к чему предназначено. Здесь нет разумной цели, объединяющей идеи, философской базы, социальной направленности, способных сделать колледж чем-то единым. А я не вижу иной надежды организовать и подчинить себе мировой порядок, кроме как через объединение педагогического и философского процессов.
Я пришел в Южный Кенсингтон в уверенности, что научусь там всему на свете. Я растерялся, отчаялся, запутался в многочисленных несообразностях окружающего.
У Джада была обычная для добросовестного преподавателя потребность на каждом шагу проверять своих студентов. Он хотел непрерывно вмешиваться в наш мыслительный процесс. Хаксли учил нас науке, но не следил за тем, как мы ее перевариваем. Он занимался наукой, а не нами. Джад настаивал на том, чтобы мы не просто учились, а учились точно по его указке. Нам полагалось делать детальнейшие записи. Мы обязаны были аккуратнейшим образом повторять его формулы и зарисовки, записывать результаты опытов точно так, как это делал он. Нам положено
Доброе мнение, сложившееся обо мне на вступительных экзаменах, поддерживало меня какое-то время и в качестве студента-геолога, но этого хватило всего на полтора учебных года. Вскоре моя академическая карьера закончилась. Путь к научной работе был для меня закрыт. К этому делу я оказался непригоден. Мне не хватило усердия. Получив оценки по второму классу в конце 1886 года, я провалился на заключительных экзаменах по геологии в 1887 году.
И все же я извлек кое-что из курса геологии, поскольку, претерпев немало превратностей судьбы, сдал в 1890 году в Лондонском университете экзамены на степень бакалавра наук и, получив отличие первого класса по зоологии, сумел подкрепить это звание отличием второго класса по геологии. Не думаю, что в перерыве я хорошенько понаторел в этом предмете. Мне просто кажется, что профессор Джад из дисциплинарных соображений занизил мне оценку на заключительном экзамене, положившем конец моей научной карьере.
4. Недовольный студент ищет место в жизни (1884–1887 гг.)
Критикой материала, через который я с немалым трудом пробивался, я обязан моему последующему жизненному опыту. Теперь я сознаю, в какие условия был поставлен, но в ту пору я не мог еще понять громадных перемен, происходивших в мире. Мне было не разобраться, в какой мере Нормальная школа или Министерство образования и само по себе обучение науке отражали эти перемены; я не брал в толк, какие противоборствующие силы делали мое образование в чем-то лучше, а в чем-то хуже и что помогло мне выбраться из тенёт рабства и сделаться студентом, а потом бросило на произвол судьбы. Сначала я вознесся духом, а затем растерялся и впал в отчаянье. Я сейчас оправдываю себя куда больше, чем в былые времена. Во мне тогда глубоко укоренилось унизительное чувство, что в физике и геологии мне отнюдь не удалось так же преуспеть, как в предметах, потешивших мое честолюбие в Мидхерсте. Мне надо было что-то противопоставить вызревавшему во мне комплексу неполноценности. Я нашел эту возможность в небольших успехах в других областях. Пока я подвизался в торговле, меня выручали богохульство и самоуверенные рассуждения об общих истинах. Теперь мне помогла позиция смелого философа; она избавляла меня от депрессии, порожденной ученичеством у Гатри и Джада.
Громкий смех и изумление Дженнингса успели уже меня убедить, что я чертовски остроумен, а мои оригинальные выступления в Дискуссионном обществе имели успех и принесли мне дружбу нескольких сумевших меня оценить друзей. Первоначально их было трое — Тейлор, Портер и Э.-Х. Смит, но их я в дальнейшем потерял из виду; потом к ним присоединились оставшиеся моими друзьями на всю жизнь А.-Т. Симмонс, Уильям Бертон, Элизабет Хили и А.-М. Дэвис. Мы слонялись по коридорам, собирались в чайной комнате за ланчем, одалживали друг другу книги, научные статьи и развивали в себе способность к беседе.
Занятно, что, хотя я живо помню Дискуссионное общество, у меня из памяти совершенно выпали мои собственные выступления. Судя по тому, что мои друзья их запомнили и находили в них удовольствие, я и впрямь все это говорил. Собрания происходили в подвальной аудитории, принадлежавшей Горной школе. Газовая горелка была, по-моему, одна. Кафедра и студенческие скамейки были окружены не слишком хорошо освещенными изображениями геологических пластов, образчиками руды и тому подобным, а также какими-то непонятными схемами. Порядок заседаний был такой: сначала читался доклад, занимавший полчаса или немногим больше, потом шли ответы на вопросы, и под конец начиналась беспорядочная дискуссия. Те, кто стеснялся говорить, вставляли отдельные замечания, что-то выкрикивали или просто стучали по столу. Да так увлеченно, что выплескивались чернила. Нам не разрешалось затрагивать религию и политику. Остальная вселенная была в полном нашем распоряжении. Я возражал против запрета на религию и политику. По моим понятиям, это были области первостепенной важности, условия человеческого существования, в особенности для людей молодых. Я сделал все возможное, чтобы ослабить и нарушить эти ограничения, держась только элементарных приличий, и один-два самых серьезных студента стали с опаской поглядывать на меня, готовые в нужный момент крикнуть «К порядку!». Однажды вечером кто-то читал доклад «О предрассудках» и насчитал их целых тринадцать. Я заговорил об их источнике. «Один странствующий проповедник, имя которого я не вправе называть в этом собрании, — начал я, — имел двенадцать учеников…»