Опыт автобиографии
Шрифт:
В квадратном дворе, примерно тридцати футов на сорок, возвышалось кирпичное сооружение, именуемое «клозет», с вырытой в земле выгребной ямой, а приблизительно в тридцати футах от нее находился колодец с насосом; над клозетом помещалась бочка для собирания дождевой воды. За клозетом находилась огромная и всегда открытая кирпичная помойка; в те нечастые дни, когда ее вычищали, содержимое выносили прямо через лавку. В помойку сваливали золу из камина, но ребенок мог там сыскать и нечто более интересное: яичную скорлупу, полезные коробки и жестяные банки. Из золы же можно было строить искусственные горы. Стена отделяла нас от обширного двора мистера Ковела, мясника; в его сараи загоняли свиней, овец и рогатый скот, и все они грустно мычали по ночам в ожидании своего смертного часа. Некоторые не желали идти под нож, и с ними обращались соответственно; словом, двор мистера Ковела представлял собой скотобойню в миниатюре. За его домом располагалась местная церковь, старинное кладбище с тогда еще не засохшими деревьями, запущенными могилами и покосившимися надгробиями; там была похоронена моя старшая сестра.
Наш двор был замощен только наполовину, его пересекала цементная сточная канава. По ней текли мыльная пена и кухонные обмывки, которым предстояло смешаться с более существенными отходами клозета и колодезной водой, которую насос качал в кухню. Посудомойню отделял от соседской стены узкий мощеный проход, где мой отец держал
Другого места для прогулок поблизости не было, так что я провел немало времени в своем дворе и изучил его досконально. Тесноту его еще более подчеркивала застроенность соседних дворов. Справа от нас находился дом мистера Манди, галантерейщика, который соорудил у себя теплицу, где выращивал грибы. Его сыновья собирали для него со всей улицы конский навоз и отвозили его в маленькой деревянной тележке, а на другой стороне портной мистер Купер построил мастерскую, где работали два или три его подмастерья. Моя мать вечно стеснялась, подозревая, что те могут видеть, как у нас выносят горшки, а ее домочадцы направляются в клозет. В незамощенной части двора отец разбил маленькую клумбу и посадил там куст вейгелы. Она цвела неохотно, как и все остальное. Но прошло уже шестьдесят лет, а я по-прежнему помню, что это был единственный клочок вскопанной земли, привлекавший неотступное внимание котов мистера Манди, мистера Купера и нашей собственной живности. Однако мой отец был упорным садовником и ухитрился не только посадить за домом, у стены, виноград, но и заставил его разрастись. Когда мне было десять лет, потянувшись за недоступным виноградным усом, который он хотел обрезать, отец упал со сложного сооружения, составленного из принесенной с кухни стремянки, стола и коротенькой лестницы, и это кончилось сложным переломом ноги. Но об этом важном событии я расскажу позже.
Я так подробно описываю свой двор потому, что он составлял в те дни заметную часть мира, в котором я обитал. К этому можно еще добавить кухню и посудомойню. Мы были слишком бедны, чтобы завести прислугу, а у моей матери сил не хватало, чтобы топить еще и в верхних комнатах (не говоря уже о стоимости угля). На втором этаже, куда вела такая же опасная лестница (я видел, как мучился и злился отец, пытаясь втащить наверх маленький диванчик), была выходившая во двор спальня матери, а напротив — спальня отца. Они спали порознь, что, я думаю, было для них способом контроля за рождаемостью. А еще выше располагалась комната для нас, троих детей; над ней был чердак, заставленный пыльной посудой. Посуда валялась по всему дому, в каждом его уголке; горшки и миски вторглись в кухню, обжились под кухонным столом и гладильной доской; биты и стойки для крикетных ворот прокрались в гостиную. Вся обстановка в доме была подержанная, приобретенная на распродажах; общедоступные мебельные магазины появились только в середине прошлого века; в наших же комнатах аристократический, правда изрядно исцарапанный, книжный шкаф с презрением поглядывал на диван, принадлежавший некогда домоправительнице, а в гостиной стоял кокетливый маленький шифоньер; стулья были основательные, неприветливые, деревянные кровати с плоскими матрасами были застланы серыми простынями — на стирке приходилось экономить, — и не было ни клочка ковра или клеенки, которые не прожили бы долгой жизни до того, как попасть в наш дом. Все было обшарпано, потерто, утратило естественный цвет. Зато масляных ламп у нас было в избытке, потому что они приходили к нам со склада, хотя и уходили обратно. Мой отец торговал среди прочего фитилями для ламп, маслом и керосином.
Жили мы, как уже было сказано, большей частью на первом этаже и в подвале, особенно зимой. Наверх мы поднимались только за тем, чтобы лечь в постель. Но к этому надо добавить еще одну деталь. В спальнях житья не было от клопов. Они гнездились в деревянных кроватях, а также между слоями обоев. Когда их давили, они мстили за себя отвратительным всепроникающим запахом. В моих ранних воспоминаниях этот аромат смешивается с запахом керосина, при помощи которого отец вел с ними нескончаемую войну. Каждая часть дома имела свой характерный запах.
В подобной обстановке я вступил в жизнь. А теперь пора рассказать о моих родителях — о том, что за люди они были и как по собственной воле очутились в этом странном доме, где мы с братьями начали осваивать мир, который сэр Джеймс Джинс{12} удачно назвал «таинственным».
2. Сара Нил (1822–1905)
Моя мать была голубоглазая розовощекая женщина с широким серьезным и простодушным лицом. Она родилась 10 октября 1822 года, при короле Георге IV{13}, за три года до открытия первой железной дороги на паровой тяге. Это было время, когда люди ходили пешком и ездили на лошадях, плавали по морю на парусниках, а многие земли были еще не открыты. Мать была дочерью трактирщика из Мидхерста и его недужной жены. Трактирщика звали Джордж Нил (родился в 1797 году), и, вероятно, в нем была ирландская кровь. Жена же его в девичестве звалась Сара Бенем, что звучит совсем по-английски. Она родилась в 1796 году. Мидхерст был маленьким старинным городком, выстроенным из желтого песчаника; стоял он на дороге из Чичестера в Лондон, и мой дед держал упряжку почтовых лошадей, совсем как его отец до него. Однажды холодной зимней ночью в метель его дядя возвращался порожняком и, спасаясь от одиночества, принял лишнего, после чего у въезда в город свернул не туда и, перевалив через парапет, прямиком угодил в пруд, откуда начинался канал, где и утонул вместе с лошадьми. Вообще-то в семье моей матери быстро хмелели, хотя никогда не доходили до беспамятства. Но при этом мой дед перед смертью успел заложить все свое имущество и оказался изрядно в долгу. Так что, по сути дела, он ничего не оставил наследникам — моей матери и ее младшему брату Джону.
Сейчас трудно проследить обстоятельства жизни моего деда. В моем распоряжении — лишь некоторые заметки, которые мой старший брат сделал со слов матери, и еще у меня лежат разные завещания, свидетельства о смерти и рождении и материнский дневник. Если я не ошибаюсь, Джордж Нил сперва держал в Чичестере трактир «Источник», а потом трактир «Новый»; последний принадлежал ему с 1840 года до самой его смерти в 1855 году. Тридцатого октября 1817 года он женился на Саре Бенем. Два мальчика умерли во младенчестве, моя же мать родилась в 1822 году. Долгое время спустя, в 1836 году, родились мой дядя Джон и еще девочка по имени Элизабет — в 1838 году. Очевидно, у моей бабушки было слабое здоровье, но, судя по дневнику моей матери, в пятьдесят три года она оставалась женщиной привлекательной, руки у нее были маленькие и красивые. Эта короткая заметка в дневнике исчерпывает все, что мне о ней известно. Думаю, когда она была в добром здравии, она, как принято, преподала дочери начатки вероучения, какие-то элементарные знания и стала приучать ее к домашнему хозяйству. У меня сохранился образчик очень решительной записи в материнском дневнике, сделанной когда ей было лет восемь и где, если отбросить красоты стиля, сказано буквально следующее:
«Упущенные
На этом запись обрывается, и дальше идут лишь перевернутые буквы в конце страницы.
Когда моя бабушка чувствовала себя совсем плохо и не могла работать, моя мать занималась трактирными делами, подавала отцу обед и в качестве особой милости допускалась к тому, чтобы наливать и разносить пивные кружки в баре. В те дни не было обязательного школьного обучения, но, судя по всему, кое-кто из соседей, те, что посерьезнее, поговорили с моим дедом и внушили ему, что девушка ее возраста нуждается в образовании. В 1833 году мой дед получил небольшое наследство после смерти своего отца и отослал дочь в школу мисс Райли, в Чичестере. За год или два, проведенные в этой школе, моя мать показала замечательные способности к наукам; она научилась писать ясным прямоугольным почерком, приличествовавшим в те дни лицам женского пола, читать, складывать небольшие числа, делить, выучила названия европейских стран и их столиц, английских графств и их главных городов (особое внимание уделялось рекам, на которых стояли эти города), а из учебника истории, написанного миссис Маркэм, узнала все, что полагалось, об английских королях и королевах. Кроме того, она извлекла из вопросника Магнела названия четырех стихий (чему она в положенное время научила и меня), сведения о семи чудесах света (а может, их было девять?), о трех болезнях пшеницы и много других фактов, которые, по мнению мисс Райли, должны были пригодиться в жизни. (Зато ей так и не удалось запомнить имена девяти муз и понять, какие искусства они олицетворяли, и, хотя она умоляла отца, чтобы он отдал ее учиться французскому, тот счел, что это уж слишком, и она своего не добилась.) Протестантская набожность, унаследованная от больной матери, у нее еще возросла. По совету своей наставницы она прочла несколько назидательных книг, но ее предостерегли против пустой беллетристики, равно как и против ересей и уловок Римской Католической Церкви, против французской кухни, мужского коварства, успешно подготовили к святому таинству конфирмации и, тем самым укрепив ее душу и преподав ей все необходимые сведения, в 1836 году вернули домой.
Занятной чертой школы мисс Райли, этого пережитка образовательной системы XVIII века, был царивший в ней дух раннего феминизма, который оставил след в сознании моей матери. Я об этом нигде не читал, но знаю с ее слов, что среди учительниц и других женщин, к ним близких, чувствовалась тяга к эмансипации, связанная с требованием признать право принцессы Виктории{14}, дочери герцога и герцогини Кентских, наследовать королю Вильгельму IV{15}. Существовали противники того, чтобы на трон села женщина, в противовес чему Виктория встретила по всей стране широкую поддержку у представительниц своего пола. Ее сторонники ссылались на противостояние Георга IV и королевы Каролины{16}. Любимой книгой моей матери была «Английские королевы» миссис Стрикленд{17}, и она с неослабной страстью и преданностью следила за всем, что касалось королевы Виктории, — за ее делами, высказываниями, поездками, болезнями, печалями и утратами. Королева, такая же маленькая, как моя мать, была для нее как бы вторым «я» и служила ей утешением во всех ее бедах и невзгодах. Дорогой королеве — с ее житейскими и личными трудностями, ее низкорослостью, ее материнскими заботами — удавалось командовать мужем, во всем ей покорным, и держать в руках самого мистера Гладстона. Как бы моя мать себя чувствовала, окажись она на ее месте? Сказала бы то-то, поступила бы так-то. У меня нет сомнения в том, о чем мечталось моей матери. На старости лет, в черном чепце и черном шелковом платье, она забавно походила на эту высокопоставленную вдову…
Ну, а во мне было вдоволь молодого упрямства, так что все эти россказни о дорогой королеве мне порядком претили; во мне укоренилась злобная зависть к изобилию нарядов, дворцовых покоев, вольному житью ее детей, а еще больше — к ее внукам, моим сверстникам. Почему моя мать столько о них думает? Что, у нас своих бед недостаточно, чтобы еще и о них волноваться? Эта страсть заполняла всю нашу жизнь. Запомнились утомительные вылазки на запруженные народом улицы и перекрестки по дороге к Виндзору, в Чизлхерст, неподалеку от Бромли (там жила в изгнании императрица Евгения{18}); оттуда мы могли видеть, как проезжает королева. Когда я слышал: «О, едет! Ах, как бы разглядеть получше! Берти, дорогой, сними шапку!» — это только усиливало мою враждебность, зароняя в душу семена неискоренимого республиканства.
Но я забегаю вперед. А сейчас я просто пытаюсь представить читателю картину мира, какой она рисовалась моей матери лет за тридцать до того, как я родился или замышлялся. Это был мир, нарисованный скорее Джейн Остен{19}, чем Фанни Бёрни{20}, только на более низком социальном уровне. Здесь и ситец был из вторых рук, и цветной муслин из тех, что подешевле и быстро выгорает. Скорее всего, мир этот напоминал английскую провинцию, описанную Диккенсом в «Холодном доме». Да, это была провинция, поскольку моя мать тогда понятия не имела о Лондоне. Провинцией этой правил Царь наш Небесный, в чью бесконечную доброту она твердо верила. Впрочем, из-за его мистического триединства Царь Небесный перепутывался в ее сознании со Спасителем и Господом нашим, к которому редко когда она обращалась иначе. Духа Святого она почему-то почти игнорировала; я не помню, чтоб она его когда-нибудь упоминала в своих молитвах; во всяком случае, он не был для нас «наш Дух Святой», а Деву Марию моя мать, при всем сказанном о ее феминистских наклонностях, и вовсе не жаловала. Может быть, дело в том, что в Деве Марии было что-то папистское. Или моя мать усматривала в действиях Духа Святого, как они запечатлены в предании, некую артистическую непредсказуемость. На ближнем же небосводе царила «дорогая королева», что и связывало ее с Господом; она царствовала в силу божественного права, а под ней располагалась титулованная и нетитулованная знать, которая опекала остальную часть человечества, руководила и распоряжалась ею. Поэтому каждое воскресенье следовало ходить в церковь, дабы святое причастие и присутствие на службе освежили в памяти незыблемость этой иерархии. А за спиной каждого, кто сидел на церковных скамьях, на горе им строили свои козни Сатана, Черт, Дьявол, без которых зло в этом мире было бы необъяснимо. Моя мать принадлежала к Низкой церкви{21}, чье вероучение казалось мне даже в самом нежном возрасте слишком жестким, но она приноровила его к себе и своему характеру с присущими ей расположенностью к людям, деликатностью, верой в милость Господню, получив в итоге нечто весьма своеобразное. Помнится, когда в школьные годы я начал пробиваться к истине и спросил ее, вправду ли она верит в ад и вечные муки, она ответила: «Мы должны в это верить, мой дорогой. Но Спаситель умер за нас, и, может быть, в конце концов нас туда не отошлют. Никого, кроме, конечно, черта».