Ордер на молодость(сборник)
Шрифт:
Но Маша, племянница нашего шефа, естественно, бывает него часто. И мы время от времени встречались с ней, так что я был в курсе событий ее жизни. Мечта ее о нормальном ребенке сбылась: Маша родила дочку. Сейчас она уже подросла, длинноногая такая, длиннолицая, мрачноватая, на Машу совсем не похожа, в отца наверное, Впрочем, девочки меняются, хорошеют созревая. Так или иначе, нормальная девочка, не отсталая и не чересчур способная, а к математике равнодушная совершенно, предпочитает одевать кукол.
С нормальным же мужем своим Маша, видимо, не ладила с самого
Впрочем, тогда маленькая дочка поглощала все ее время. Но потом девочка пошла в детский сад, появились свободные часы, ожили культурные интересы. Работу
Маша сменила, бросила свою гимнастику, все меньше времени проводила дома. Муж обижался, муж предъявлял претензии.
В общем, расстались они.
Маша переехала назад к родителям, стала часто бывать у дяди. Как раз в то время и меня вернули с Луны в школу итантов; я усердно занимался психологией, часто консультировался у шефа. И встретились мы с Машей… нечаянно… раз, другой, потом начали встречаться намеренно.
Эх, не проходит, никогда не проходит бесследно несостоявшаяся первая любовь!
Остается как заноза, как осколок в сердце. И улегся, казалось бы, и зарос, а нет-нет — шевельнется, кольнет, боль нестерпимая.
Второе дыхание пришло к моей первой любви.
В ту пору я был погружен в работу по уши, осваивал свой непонятный класс — двадцать загадочных личностей, — а у Маши вдоволь было свободного времени, и я получил возможность, такую заманчивую для мужчины, разглагольствовать перед сочувствующей женщиной, внимательно смотрящей тебе в рот. Вот я и мучил терпеливую слушательницу, рассказывая о своих затруднениях с порывистым Педро, основательным, но глуховатым Густавом, о восприимчивой к внешнему Лоле, никак не воспринимающей лунные масштабы, о том, как я стараюсь преодолеть их порывистость, медлительность и непонимание Луны.
— И о каждом ты заботишься так? Какой же ты добрый, Гурик!
— При чем тут доброта? — оправдывался. я. Как и в мальчишеские времена, доброта казалась мне немужественной. Хотя в сущности сильный и должен быть добрым именно потому, что он сильный, может и себя обеспечить, и слабенькой помочь. — При чем тут доброта? Работа у меня такая, наставительная.
— Нет, ты добрый, — настаивала Маша. — Я это еще в школе поняла. Когда все девчонки окрысились на меня, только ты встал на защиту.
— Разве я встал на защиту? Просто я самостоятельный был, у меня не было оснований обижаться на тебя, я терпеть не мог математику, мне этот конкурс был как рыбке зонтик.
— Нет, ты добрый, ты меня пожалел.
Обсудив проблемы доброты и жалости, я включал диктофон, чтобы записать свои соображения о Педро, Лоле и Густаве, а Маша тихонько сидела у меня за спиной, для дочки что-нибудь кроила, склеивала, изредка вставая, чтобы заглянуть
И все у нас шло хорошо, пока не вселились мне в голову утроенные лица, и звериные мордочки, и витиеватые линии, и цветные облака, араксистость и араратистость. Я начал думать иначе, я начал говорить иначе — невнятно, с точки зрения окружающих.
Вот, например, Маша с трепетом приносит мне видеоленту, взволновавшую ее душу, сентиментальную сверх всякого предела историю верных влюбленных, полюбивших друг друга с первого взгляда и мечтавших о соединении всю жизнь, десятилетия наполнявших мечтами. Догадываюсь, что Маше хотелось бы, чтобы я был из той же породы, мечтал бы о ней и мечтал. Я говорю:
— Маша, это разведенный сироп, жиденький, бледно-бледно-розоватенький.
Маша приносит стихи своего поклонника о чувствах, подобных грозе, урагану, заре, закату, метели, ливню, — сплошной учебник метеорологии. Я говорю:
— Я вижу суп с зеленым горошком. Зеленое — описание природы, прочее — вода.
Маша обижается, конечно. Ей лестно было вызывать пургу, ураган и прочее в чьей-то душе, даже в душе ненужного поклонника.
Маша знакомит меня с Верочкой, своей ученицей, совсем молоденькой девочкой, невестой. Верочка прослышала о моем новом даре (от Маши, конечно) и просит предсказать, будет ли она счастлива в браке. Четверть часа я беседую с ней, четверть часа с женихом, потом говорю Маше:
— Мутновато.
— Загадками говоришь, — возмущается Маша. — Объясни членораздельно, по-человечески.
— Но я так вижу. Он — пронзительно-желтый, Верочка — голубенькая. Вместе что-то серо-зеленое, нечистый тон, грязноватый даже.
— Злой ты стал какой-то. — Маша пожимает плечами…
— Выламываешься, — говорит она в другой раз. Потом всплывает ревность:
— С Венерой своей разговаривай так, с носатой красоткой.
И вот беда: в самом деле, мне с Венерой легче разговаривать. Мы понимаем друг друга, у нас общий язык, мы близкие, не одной крови, но одного мышления. Маша осталась где-то на другой стороне, пропасть расширяется, и все труднее наводить мосты.
И смертельную обиду вызываю я, сказав, что дочка ее как оберточная бумага — шершавая и сероватая. Почему как «бумага»? Потому что никакая она, не человек еще, «табула раза», жизнь еще напишет на ней содержание. Почему как «оберточная»? Потому что не очень чувствительна Машина девочка, только жирные буквы отпечатываются на ней. И «шершавая» потому, что толстокожая. Но ведь все это я выразил короче. Лаконичны мои новые образы.
— Ты меня дразнишь? Ты оскорбить меня хочешь?
Снова и снова объясняю я, что не злюсь, не выламываюсь, не дразню и не оскорбляю. Вижу я теперь иначе! Машу не утешают мои оправдания. Маша рыдает, ломая руки: пальцы сплетает и расплетает, локти прижимает к груди, словно ей мешают собственные руки, хочет оторвать и отбросить. Маша не находит себе места, Маша не находит слов.