Орехов
Шрифт:
– Что ж про себя только?
– Что?.. А неловко ж. Стыдно даже вслух... Но про себя я так чувствовал, как Пушкин. А что хорошего? На практике что получилось? Нехорошая, стерва... Вовка, ты не обращай внимания, это мы так... Пошучиваем к слову.
Вовка давно уже начал позевывать и теперь угадал безошибочно, про что пойдет разговор, знакомый и скучный: про то, как это получилось, что они остались вдвоем, как отец уважал его мать и узнал, что она ему изменяет, и какими гордыми словами он, не теряя достоинства, ее заклеймил и после этого покинул без сожаления. Знал также, что потом отец сдаст и ослабнет, может, и слезу пустит, признаваясь, как
Разговор этот Вовку уже не волновал, только нагонял скуку, поэтому он со стуком выложил на прощание каждому еще по прянику, сгреб свои пакеты и, зевая, поплелся к себе спать.
После ухода Вовки они допили все, что оставалось, и еще долго сидели и разговаривали, полные сочувствия и дружелюбия, почти не слушая друг друга, каждый о своем.
Дрожжин грозил в воздухе пальцем и восклицал:
– Ты-то хоть им не поддавайся! Это все одни происки!.. Если ты пересилить не можешь, тогда вот что: махни туда сам. И нагрянь! А? Без предупреждения, без всякого... И вся картина перед тобой откроется! Вся ихняя подлость! Ну, нагрянь!
А Орехов, едва слушая, кивал головой, соглашаясь:
– А зачем я поеду? Надоело, и устал. Со всей этой музыкой кончать и кончать!.. Мне на это наплевать, а просто изумительно, до чего кругом сволочь! Без единого пятнышка, кругом! Еще письма не хватало. Вспомнила дорогого мужа, как деньги понадобились! Ат... любовь! Я даже очень рад, что письмо! Мне даже это легче. Чем все это противнее, тем мне и легче!..
– Да, брат, другие люди, они могут даже убивать за измену!.. таинственно лепетал Дрожжин, горестно роняя голову все ниже.
– А я что? Я ни разу ее даже ударить не мог... До того моя слабость... И вот решу, знаешь: ударю! Но жалко!.. Как это, думаю? Я ее ударю, а вдруг ей больно? Он всхлипнул и стукнул себя кулаком по голове.
– Так и надо дураку... Слабость!
Наутро Орехов проснулся с тяжелой головой, но нисколько этому не удивился, ничего другого и не ожидал.
Еще не совсем проснувшись, он уже начал думать. Прочитанное письмо вошло в него и бродило, не находя себе настоящего места, точно в заброшенном, темном доме, неверными шагами бродило, наугад открывая двери, по пустынным комнатам с закрытыми ставнями.
Почему его не оставляют в покое? На кой черт ему все письма на свете? Никому он не нужен, и ему никто не нужен. И очень прекрасно. Так зачем же к нему лезут, суют конверты под дверь! Плевал он на все письма! Думать о них не желает!
Но письмо лежало на столе и тикало. Не вслух, но так же явственно, как мина замедленного действия. Как счетчик такси, как будильник, подбирающийся к часу, когда ему надо затрезвонить и поднять весь дом на ноги.
Письмо вмешалось в его жизнь, оно не давало додумать один-единственный, самый главный вопрос, который можно было окончательно распутать только с глазу на глаз о тем черным одноглазым, который все решит, разом освободит ото всей этой по всем швам расползшейся жизни, этой комнаты, толчеи воспоминаний и мыслей, ото всего тошнотворного, как вчерашняя водка на донышке липкого стакана.
Да какая она ему жена? Жена по алиментам!.. И все-таки минутами в нем просыпалась
– Ну, погодите вы у меня!..
– грозил он кому-то "им всем", стискивая кулаки.
– Ну, погодите!..
– собираясь вот-вот решиться, встать и сделать. Вот только что?..
А вдруг, пока он рассуждает, тот взял да исчез? В страхе он соскочил с постели и босиком бросился к чемодану. Отпер ключом, подсунул ладони под все вещи на самом дне и тотчас нащупал плоский маленький пакет, завернутый из предосторожности в две газеты и туго перетянутый бечевкой.
На месте! Увесистый, очень маленький трофейный браунинг.
Сразу на душе делается спокойнее, когда знаешь, что он при тебе: безотказный, готовый к услугам, надежный.
Заперев чемодан, Орехов опять ложится додумывать, принимать решение. Но то время его жизни, когда расстояние от принятия решения до выполнения было не больше расстояния между буферами двух сцепленных вагонов - пальца не просунешь, - теперь это время прошло. Он совсем было принимал решение в самом деле взять да и съездить на денек! Нагрянуть, по выражению Дрожжина. И не двигался с места. Решал, что ехать совершенно ни к чему, никому это не нужно и ничего не может изменить. И все-таки вдруг опять решал съездить, глянуть своими глазами. И опять не двигался с места.
Наконец, на третий или четвертый день после письма, он как-то почти нечаянно зашел к начальнику и довольно неуверенно, вяло попросился в отпуск дня на три.
Начальник, которому действительно не хватало хороших водителей, сразу же ему отказал, но на всякий случай пообещал подумать, - может быть, недели через две что-нибудь можно будет устроить. Тогда Орехов твердо уперся и объявил, что дело у него срочное, ему нужно съездить немедленно. Именно в ту самую минуту, как ему отказали, он понял, что ехать должен не откладывая.
– Брось, брось, - сказал начальник.
– Что у тебя вдруг загорелось? Не могу, - значит, не могу!
– Он был в добродушном настроении, и если называл на "ты" и "своими ребятами" водителей и механиков, которые, конечно, говорили ему "вы" и часто были намного его старше и по возрасту и по стажу работы, то исключительно потому, что был уверен: им приятен такой подход по-простому. И когда его начальник говорил ему "ты", это тоже было приятно, означало дружественную простоту отношений, в то время как "вы" неприятно настораживало.
Орехов подумал: как удивился бы начальник, не обиделся бы, а именно изумился, если бы он с ним заговорил тоже на "ты". И уже с удовольствием, вежливо повторил, что ехать надо немедленно.
– Что?
– удивился начальник, точно кончив разговор, Орехов давно ушел и вдруг вернулся обратно в комнату и заговорил про старое.
– Мы же с тобой уже договорились. Я сказал. Вот вернется через две недели Калугин из отпуска, тогда посмотрим. Что у тебя, братец, за спешка?
– Мне сейчас нужно, - раздольно и медленно повторил Орехов, глядя прямо в глаза, вернее, в веки начальника, потому что тот уже углубился в перелистывание каких-то ненужных бумаг, разложенных по столу.