Орельен
Шрифт:
— Может быть, и для вас заказать что-нибудь?
Береника нерешительно взглянула на карточку. То, что показалось ей таким удивительным и редкостным, было, по-видимому, вполне обычным для посетителей ресторана. Она не посмела заказать «B.B.B. and B.B.B.». [13] Яичница с гренками таила в себе меньше опасностей. А Орельен потребовал ростбиф и крепкий портер. Береника никогда не пробовала крепкого портера. Она смочила губы в напитке, похожем на пенящиеся чернила. Портер показался ей необычным на вкус и довольно
13
Название английского блюда. (Прим. ред.)
Должно быть, и впрямь Орельен умирал с голоду. Он жадно набросился на еду. Береника не пожелала, сесть с ним рядом. Она поглядывала на него через столик и улыбалась своей застывшей, как у маски, улыбкой, говорившей о развязке какой-то драмы. Орельен попросил подать себе кетчупа. Береника даже не подозревала, что так называют обыкновенный томатный соус. Оба, словно по уговору, избегали столь долгожданных фраз, столь бесполезных фраз. Оба знали, о чем шел между ними этот безмолвный спор, но не стремились выразить его словами. Ничего еще не было сказано. Все было сказано. Оба согласились, приняли эти условия.
Орельен ужинал. Глядел на свой ростбиф. Аккуратно резал его на куски. И, не подымая глаз от тарелки проговорил:
— А когда вы уедете, что я буду делать?
Береника прекрасно поняла, что он хотел сказать. Но она молча опустила веки, и сейчас, когда неестественная бледность покрыла ее лицо, сходство с маской стало разительно ясным. Не могло дольше длиться это молчание. Это смятение. Веки поднялись, как будто в бездонную глубину ночи медленно распахнулось окно, — и разымчиво-теплый, но дрожащий голос прошептал с наигранной беспечностью:
— Надеюсь, просто пойдете спать, как благоразумный мальчик.
— Нет, я говорю о том времени, когда вы по-настоящему уедете, а не о сегодняшнем дне, — пояснил Орельен, — когда вы покинете Париж, а вы, как я слышал, скоро его покинете.
— Не будем об этом говорить, — поспешно сказала Береника, — а то я совсем загрущу. Нынче вечером я чувствовала себя такой счастливой.
— В самом деле?
Береника утвердительно кивнула, и глаза ее стали огромными. Ему хотелось спросить, есть ли и его доля ее сегодняшнем счастье. Но он не смог. Его собственное счастье было столь хрупким, что он готов был грудью защищать его от любой недомолвки.
— Но мне необходимо… я должен знать, когда вы уезжаете.
— Дней через восемь — десять…
Орельен отхлебнул большой глоток портера, вытер губы бумажной салфеточкой.
— Десять дней… ведь это же одна минута, и подумать, сколько времени мы потеряли зря… почему, почему мы потеряли зря это время?
Береника ответила не сразу. Она понимала, что, согласившись ответить, соглашается признать необратимость всего. И, вскинув на него черные алмазы глаз, она ответила:
— Мы его вовсе не потеряли.
Правая ее ладонь прикрыла левую руку Орельена, лежавшую на столе. Он вздрогнул, и оба замолчали.
— Я не понимал, Береника, я чересчур долго старался понять, — прошептал он.
Это прозвучало как мольба о прощении. Береника не спросила, что именно он старался так давно понять. Она-то понимала. И только что молчаливо разрешила называть себя по имени. Он продолжал:
— Никогда в жизни…
Он не рассчитал силы этих слов. Губы ее дрогнули, и он впервые увидел, как по ним пробежали и исчезли еле заметные трещинки. Он испугался, что сейчас она снимет с его руки свою ладонь, нежную, как древесный листок.
— Не верю, — сказала она, и он понял, что совсем необязательно отвечать ей: «Верьте мне, умоляю», — ибо он знал, что ее слова означают: «Верю». Орельен повернул руку ладонью вверх, подвел свою широкую ладонь под ее тонкую руку, принял ее руку в пригоршню, как каплю дождя. Его длинные пальцы пришлись на ту сокровенную часть запястья, где дышат и бьются нежнейшей сеткой еле намеченные жилки. Он прижал их кончиками пальцев. И почувствовал ток ее крови. Ему почудилось, будто, коснувшись этой сетки, голубой как небо, голубой как свобода, он коснулся святая святых самоубийц.
— Я и сам не хотел верить, — с трудом проговорил он наконец, — это было так ново для меня… Вероятно, то же самое должен ощущать прозревший слепец, впервые увидевший солнечный свет…
— Что прикажете еще подать? — послышался вдруг голос официанта.
— Честеру. И коньяк. А вам, Береника?
— Мне? Ничего!
— Но я прошу вас… Вы любите честер? Тогда…
— Только не надо коньяка.
— Хорошо, я налью вам чуточку.
Официант отошел.
— Обещайте мне, Береника. — Он явно злоупотреблял данным ему только что правом и произносил в ее упоительное имя при каждом удобном и неудобном случае. Он повторил: — Обещайте мне, Береника, что оставшееся время будет принадлежать мне, все эти жалкие, все эти чудесные десять дней…
— Не нужно заглядывать так далеко вперед, — произнесла она.
— Вы мне обещаете?
Береника заколебалась: «Это неразумно», — подумалось ей.
— Обещаю вам, Орельен, — сказала она вслух.
Никогда еще собственное имя не казалось Орельену таким прекрасным, таким чистым, таким мрачным. Но Береника, очевидно вспомнив что-то, уточнила:
— Только я обещала Замора, что буду позировать ему для портрета… и завтра мне придется к нему пойти…
— Вот видите! Уже… Вы отнимаете у меня, выторговываете эти минуты, всю мою жизнь…
— О, всю вашу жизнь…
— Да, жизнь!
— Простите, но я уже обещала, мне приятно, что с меня будут писать портрет… А вы зайдете за мной…
— Зайти за вами? И вы разрешаете?
— Не разрешаю, а прошу. У меня записан его адрес. В сумочке. Дайте, пожалуйста, мне сумочку, Орельен.
Порывшись в сумке, Береника вытащила записную книжку.
— Вот он… улица Цезаря Франка.
— Значит, вы пойдете к нему…
Фраза эта была произнесена тоном упрека, рассмешившим Беренику.