Ориентализм. Западные концепции Востока
Шрифт:
В целом этот дидактический процесс не так уж сложно объяснить и не так уж сложно понять. Следует только помнить, что все культуры определенным образом корректируют сырую реальность, превращая ее из неупорядоченного набора объектов в единицы знания. Проблема, собственно, не в том, что такая конверсия имеет место. Для человеческого сознания совершенно естественно сопротивляться воздействию неведомого и чужого, а потому все культуры склонны существенным образом трансформировать другие культуры, воспринимая их не такими, какие они есть, но такими, какими они должны быть (к выгоде воспринимающего). Для западного человека Восток всегда напоминал некоторые аспекты Запада. Так, для некоторых немецких романтиков индийская религия была в сущности восточной версией германо-христианского пантеизма. Тем не менее ориенталист делает такое превращение Востока из одного в другое сутью своей деятельности: он делает это ради себя самого, ради своей культуры, а иногда, как он полагает, и ради самого Востока. Этот процесс конверсии определенным образом дисциплинарно упорядочен: ему обучают, в его рамках существуют свои научные общества, периодические издания, традиции, вокабуляр, риторика, — все это в основе своей связано и подпитывается господствующими культурными и политическими нормами Запада. Как я постараюсь в дальнейшем показать, процесс конверсии в этой своей интенции становится все более тотальным, так что при обращении к ориентализму XIX и XX веков прежде всего бросается в глаза интенсивная схематизация им всего
«Maometto» — Мохаммед — появляется в песне 28 «Ада». Он помещен в восьмой из десяти кругов ада, в девятую из десяти Злых Щелей, в круг мрачных рвов, окружающих в аду крепость Сатаны. Таким образом, прежде чем Данте доходит до Мохаммеда, он проходит через круги, где содержатся менее тяжкие грешники: сладострастники, алчные, чревоугодники, еретики, гневливые, самоубийцы, богохульники и нечестивцы. После Мохаммеда на пути к самому дну ада, где обитает Сатана, — только поддельщики и предатели (Иуда, Брут и Кассий). Таким образом, он относит Мохаммеда к суровой иерархии пороков, к категории, которая у Данте названа «seminator di scandalo e di scisma».{60} Кара Мохаммеда, конечно же, тоже вечная, носит особый характер: его тело рассечено от подбородка до ануса, как пишет Данте, подобно ушату без дна. В стихах Данте не упущено ни одной эсхатологической детали, так живо обрисовано наказание: кишки Мохаммеда и экскременты выписываются с поразительным тщанием.{61} Мохаммед разъясняет Данте свое наказание, указывая при этом на идущего перед ним в ряду грешников Али, которого дьявол рассек надвое.{62} Он также просит Данте предупредить Фра Дольчино, священника отступника, чья секта проповедует общность жен и богов и кого обвиняли в прелюбодеянии, что того ожидает.{63} От читателя не ускользнуло, что Данте проводит параллель между бунтующей чувственностью Дольчино и Мохаммеда, а также между их претензиями на исключительное положение в теологии.
Однако это еще не все, что Данте хочет поведать нам об исламе. Еще ранее в «Аду» мы встречаемся с небольшой группой мусульман. Авиценна, Аверроэс и Саладин находятся среди добродетельных язычников, которые, вместе с Гектором, Энеем, Авраамом, Сократом, Платоном и Аристотелем осуждены на пребывание в первом круге ада,{64} где им назначено минимальное (и даже почетное) наказание за то, что они не оценили благость христианского откровения. Конечно же, Данте восхищается их великими достоинствами и свершениями, но, коль скоро они не христиане, вынужден их осудить, хоть и не слишком сурово, на пребывание в аду. Вечность — великий уравнитель различий, это так, однако нарочитый анахронизм и аномальность того, что дохристианские светочи помещены в ту же категорию «проклятых язычников», что и послехристианские мусульмане, совершенно не беспокоит Данте. Даже несмотря на то, что Коран объявляет Иисуса пророком, Данте предпочитает считать, что великие мусульманские философы и султан полностью невежественны относительно христианства. Они могут в какой-нибудь а-исторической версии даже оказаться вместе с героями и мудрецами классической древности, как, например, на фреске Рафаэля «Афинская школа», где Аверроэс сидит на полу Академии вместе с Сократом и Платоном{65} (или в «Диалогах мертвых» (1700–1718) Фенелона, где разворачивается дискуссия между Сократом и Конфуцием).
Эти дискриминации и тонкости поэтического изображения ислама у Данте служат примером схематической, почти космологической неизбежности, с какой ислам и его представители оказываются порождением географического, исторического и, помимо всего, морального восприятия Запада. На эмпирические данные о Востоке или какой либо его части мало обращают внимание, прежде всего значение имеет то, что я называю ориенталистским видением — видением, которое не ограничивается сферой профессиональной учености, но, скорее, является общим достоянием всех, кто размышляет о Востоке на Западе. Поэтическое дарование Данте усиливает это видение Востока, делает его еще более репрезентативными. Мохаммеда, Саладина, Аверроэса и Авиценну включили в состав воображаемой космологии — их выстроили по порядку, расклассифицировали, втиснули в жесткие рамки и закрепостили, не обращая особого внимания ни на что, кроме их «функции» и той модели, которую они на этой сцене воплощают. Исайя Берлин следующим образом описал эффект подобного подхода.
В [такой] … космологии мир людей (и в некоторых версиях вся Вселенная) представляют собой единую, всеобъемлющую иерархию, так что объяснить, почему каждый фрагмент таков, каков он есть, а также находится там и тогда, где и когда он есть, и делает то, что делает, — означает eo ipso{66} сказать, в чем состоит их цель, сколь успешно они ее выполняют, и каковы отношения координации и субординации между целями различных сущностей в гармоничной пирамиде, которую они в совокупности образуют. Если такая картина реальности верна, то историческое объяснение, как и всякое другое, должно состоять, помимо прочего, в атрибуции индивидов, групп, наций, видов, — каждого к своему надлежащему месту в модели Вселенной. Знать «космическое» место той или иной вещи или личности — это то же самое, что сказать, что она есть или что она делает, ивтожевремя почему она должна быть там и делать то, что она делает. Отсюда быть и иметь ценность, существовать и иметь функцию (и выполнять ее более или менее успешно) — это одно и то же. Модель, и лишь она одна, приводит к появлению и является причиной смерти, дарует цель, т. е. ценность и смысл, всему сущему. Понимать — значит воспринимать модели… Чем более неизбежным можно представить событие, действие, характер, тем лучше их можно понять, тем глубже озарение исследователя и тем ближе мы стоим к конечной истине.
Такой подход является глубоко антиэмпирическим.[67]
То же самое относится и к ориенталистскому подходу в целом. Как и магия или мифология, он обладает характером само ограничивающей, само подкрепляющей систе мы, в которой вещи таковы, каковы они есть, потому что они именно таковы, однажды, на все времена, по онтологическим соображениям, которые никакому эмпирическому материалу никогда не удастся ни поколебать, ни изменить. Европеец встречается с Востоком, и в особенности с исламом, во всеоружии такой системы репрезентации Востока и, как предположил Анри Пирен (Henri Pirenne), ислам становится для него олицетворением чужака, против которого и была направлена вся европейская цивилизация в целом еще с эпохи Средневековья.
Имагинативная география — от ярких портретов из «Ада» и до прозаических описаний в «Восточной библиотеке» д'Эрбело — легитимизирует вокабуляр, универсум репрезентативного дискурса, свойственного восприятию и пониманию ислама и Востока. То, что в рамках этого дискурса считается фактом, например то, что Мохаммед — обманщик, на деле является компонентом дискурса, позицией, которую этот дискурс заставляет нас принимать, как только встречается имя Мохаммеда. В основе всех этих составляющих ориенталистского дискурса (под которым я понимаю всего лишь вокабуляр, используемый тогда, когда речь идет о Востоке) — лежит ряд фигур репрезентации, или тропов. Эти фигуры относятся к действительному Востоку — или исламу, который является главным предметом моего исследования, — так же, как стилизованные костюмы к персонажам пьесы. Они подобны кресту, который, например, несет на себе Всякий (Everyman),{73} или пестрому костюму Арлекина в комедии дель арте. Другими словами, нам не приходится обращать внимание на соответствие между языком, используемым для изображения Востока, и самим Востоком, и не столько потому, что язык неточен, но также и потому, что он даже не пытается быть точным. Как и Данте в своем «Аду, этот язык одновременно пытается и охарактеризовать Восток как чуждый, и схематически вывести его на театральную сцену, чья аудитория, импресарио и актеры рассчитаны на Европу, и только на Европу. Отсюда колебания между знакомым и чужым. Мохаммед — всегда обманщик (он знаком нам именно потому, что пытается быть похожим на Иисуса, каким мы его знаем) и всегда — восточный человек (т. е. чужой, потому что, хотя в каком-то отношении он и похож на Иисуса, все же не такой, как Иисус).
Чем перечислять связанные с Востоком фигуры речи — его странность, отличие от нас, экзотическую чувственность и т. д. — лучше попытаемся выявить некоторые их общие черты, как они дошли до нас еще от эпохи Ренессанса. Все они декларативны и самоочевидны, грамматическое время, которым они оперируют — это вневременная вечность; они выражают впечатление повторяемости и силы, они всегда симметричны европейскому эквиваленту (хотя и диаметрально ниже), который иногда специфицируется, а иногда — нет. Для всех этих функций зачастую достаточно одной простой частицы «есть». Так, Мохаммед «есть» обманщик, сама эта фраза канонизирована в «Библиотеке» д'Эрбело и в известном смысле драматизирована Данте. Не нужно никакого фона, необходимое свидетельство для того, чтобы осудить Мохаммеда, уже содержится в частице «есть». Не нужно квалифицировать фразу, нет необходимости говорить, что Мохаммед «был» обманщиком, равно как не нужно задумываться о времени, когда не придется повторять это утверждение. Она просто («есть») повторяется, он «есть» обманщик, и каждый раз, когда кто-либо это говорит, Мохаммед все более и более становится обманщиком, а автору заявления добавляется еще немного авторитета от того, что сказал такое. Так, знаменитая биография Мохаммеда Хамфри Придокса (Prideaux) XVII века имеет подзаголовок «Истинная природа обмана». Наконец, конечно же, такие категории, как обманщик (или, что то же самое, «восточный» человек), предполагают, даже требуют противоположной категории, оппозиции, которая не была бы связана ни с мошеннической подменой, ни бесконечно нуждалась бы в эксплицитной идентификации. И такой оппозицией является категория «оксидентальный», «западный», или, в случае Мохаммеда — Иисус.
В философском отношении тот тип языка и видения, который я в самом общем смысле называю ориентализмом, является формой радикального реализма. Всякий, кто обращается к ориентализму (а это вполне обычное дело, если сталкиваешься с вопросами, объектами и регионами, которые принято считать восточными), будет обозначать, именовать, указывать, фиксировать то, что говорит и о чем думает словом или фразой, которые, как считается, либо полностью овладели реальностью, либо даже и есть сама реальность. Говоря риторически, ориентализм абсолютно анатомичен и энумеративен: пользоваться его вокабуляром, значит участвовать в партикуляризации и разделении Востока на поддающиеся управлению части. В психологическом отношении ориентализм — это форма паранойи, знание, отличающееся, скажем, от обычного исторического познания. Как мне кажется, отчасти это следствие имагинативной географии и тех жестких границ, которые она задает. Однако существуют также и сугубо современные вариации этих ориентализированных следствий, к рассмотрению которых я теперь и перехожу.
III
Проекты
Судя по тому, до такой степени не оправдалось (и до та кой степени было ложным) высказанное Мишле{74} грозное предостережением о том, что «Восток наступает, незримый, губительный для богов света по причине чарующих своих грез и магии свойственного ему chiaroscuro»,{75}[69] нам необходимо заняться исследованием очевидного практического успеха ориентализма. Несмотря на то, что проведенная между Востоком и Западом граница оказывала на Европу постоянное воздействие, культурные, материальные и интеллектуальные отношения между этими регионами развивались и прошли бесчисленный ряд фаз. В целом можно сказать, что именно Запад двигался на Восток, а не наоборот. «Ориентализм» — это родовой термин, который я применяю для описания западного подхода к Востоку, ориентализм — это дисциплина, при помощи которой обеспечивался (и обеспечивается) систематический подход к Востоку как к предмету познания, открытия и практики. Но помимо этого я использовал данный термин для обозначения собрания грез, образов и вокабуляров, открытых каждому, кто-только пытался говорить о том, что лежит к востоку от этой разграничительной линии. Эти два аспекта ориентализма не разделены непроходимой гранью, поскольку, опираясь на них обоих, Европа беспрепятственно смогла продвигаться — и отнюдь не метафорически — на Восток. Здесь мне хотелось бы прежде всего рассмотреть материальные свидетельства этого продвижения.