Ориентализм. Западные концепции Востока
Шрифт:
Вторая ситуация, способствующая текстуальному подходу, — это видимость успеха. Если кто-то прочтет в книге, что львы свирепы, и затем повстречается со свирепым львом (я, конечно же, упрощаю ситуацию), то велика вероятность, что он прочтет еще несколько книг того же автора и будет им доверять. Но если помимо всего прочего в этой книге про львов будет написано, как себя вести со свирепыми львами, и эти советы действительно окажутся полезными, то автор не только заслужит доверие, но его еще и попросят попробовать себя в других жанрах. Существует достаточно сложная диалектическая связь, посредством которой реальный опыт читателя определяется тем, что он читает, а это в свою очередь влияет на выбор писателем тем, наперед заданных опытом читателя. Книга о том, как совладать со свирепым львом, может послужить причиной появления целого ряда книг на такие темы, как свирепость львов, истоки их свирепости и т. д. Аналогичным образом, по мере того как текст фокусируется более строго на этой теме — уже не лев как таковой, но именно его свирепость, — можно ожидать, что те советы, которые даются на случай встречи со свирепым львом, в действительности будут (пре)увеличивать его свирепость, вынуждать
Текст, претендующий на то, чтобы содержать в себе знание о чем-то действительно важном, и вырастающий из обстоятельств, аналогичных названным, не так-то про сто выбросить из головы. За ним стоит определенный опыт. В нем аккумулирован авторитет академических ученых, институтов и правительств, окружая его гораздо б'oльшим престижем, чем это мог бы обеспечить ему сам по себе практический успех. Самое важное в том, что подобные тексты могут порождать не только знание, но и саму описываемую ими реальность. Со временем такое знание и такая реальность создают традицию, или то, что Мишель Фуко назвал дискурсом, чье материальное присутствие или вес (а вовсе не оригинальность отдельного автора) в действительности ответственны за возникающие в ее пределах тексты. Такого рода тексты состоят из предзаданных единиц информации, которые Флобер поместил в список ide'es recues.{109}
В свете всего сказанного посмотрим еще раз на Наполеона и де Лессепса. Все, что было им известно о Востоке, в той или иной степени пришло из книг, написанных в ориенталистской традиции и попавших в разряд ide'es recues. Для них Восток подобен свирепому льву — это нечто, с чем сталкиваешься и с чем нужно суметь справиться — отчасти потому, что именно такой Восток стал возможен благодаря текстам. Этот Восток безмолвен, он беспрепятственно позволяет Европе осуществлять свои проекты, которые затрагивают интересы местных жителей, но никогда непосредственно перед ними не ответственны. Этот Восток не в силах противиться подобным специально для него разработанным проектам, образам или простым описаниям. Ранее в этой главе я назвал такие отношения между письмом Запада (и его последствиями) и молчанием Востока результатом и знаком большой культурной силы Запада, его воли к власти над Востоком. Но есть и иная сторона этой силы, сторона, существование которой зависит от давления ориенталистской традиции и свойственного ей текстуального отношения к Востоку. Эта сторона существует в нашей жизни подобно тому, как книги про свирепых львов будут существовать до тех пор, пока львы не смогут нам как либо ответить. Перспектива, в которой редко рассматривают Наполеона и де Лессепса, — если брать среди авторов множества проектов, вынашивавших планы относительно Востока, только этих двух, — состоит в том, чтобы рассмотреть осуществление этих планов на фоне полного безгласия Востока, — в основном потому, что именно ориенталистский дискурс (сверх и помимо неспособности Востока им противостоять) придает такой деятельности значение, вразумительность и реальность. Ориенталистский дискурс плюс то, благодаря чему он оказался возможен (в случае Наполеона — это несомненно б'oльшая военная мощь Запада в сравнении с Востоком), дают нам того самого восточного человека, которого можно было представить в «Описании Египта», и тот самый Восток, который можно было перекроить наново, как перекроил Суэцкий перешеек де Лессепс. Более того, именно ориентализм и обеспечил успех подобным действиям (по крайней мере так представляется с их точки зрения, которая не имеет ничего общего с точкой зрения самих восточных народов). Иными словами, успех имел все признаки действительно взаимовыгодного обмена между восточным человеком и западным, как и тот, о котором идет речь в рефрене Судьи «сказал я себе, сказал я» (said I to myself, said I) из «Суда присяжных».{110}
Коль скоро мы представили ориентализм как своего рода проекцию Запада на Восток и волю управлять последним, нам предстоит столкнуться еще с несколькими неожиданностями. Если можно сказать, что такие историки, как Мишле, Ранке, Токвиль и Буркхардт, выстраивали свои нарративы «как своего рода историю»,[102] то же самое верно и для ориенталистов, которые выстраивали историю Востока, его характер и судьбу на протяжении сотен лет. В течение XIX и XX веков число ориенталистов значительно возросло, потому что диапазон имагинативной и реальной географии сузился, потому что взаимоотношения Востока и Запада определялись безостановочной европейской экспансией в поисках рынков, ресурсов и колоний и, наконец, потому что ориентализм завершил собственный метаморфоз, превратившись из научного дискурса в имперский институт. Свидетельства подобного метаморфоза очевидны в том, что я говорил о Наполеоне, де Лессепсе, Бальфуре и Кромере. Их проекты на Востоке лишь в самом первом приближении можно представить как действия гениальных и прозорливых людей, героев в смысле Карлейла. Действительно, действия Наполеона, де Лессепса, Кромера и Бальфура покажутся нам, скорее, вполне привычными и менее неожиданными, если вспомнить схематику д'Эребело и Данте и добавить к ним современный эффективный движитель (например, европейскую империю XIX века) и позитивный ракурс: поскольку никому не под силу аннулировать Восток онтологически (уже д'Эребело и Данте, по всей видимости, это понимали), нам следует им овладеть, наладить с ним отношения, усовершенствовать его, радикально при этом переиначив.
Моя позиция состоит в том, что произошел переход от преимущественного текстуального восприятия, формулирования или определения Востока к практическому использованию этих позиций, и что ориентализм во многом связан (если только можно использовать этот термин буквально) с перевернутым переходом. Если говорить об ориентализме как о сугубо научной деятельности (а я пытался показать, что идею
Близость между политикой и ориентализмом — или, выражаясь более осмотрительно, огромная вероятность того, что почерпнутые из ориентализма идеи могли быть использованы в восточной политике, — является важной, хотя и чрезвычайно деликатной темой. Это ставит вопрос об обвинительном или оправдательном уклоне, научной объективности или ответственности группы давления в таких сферах, как изучение чернокожих или женщин. Это также вызывает беспокойство по поводу культурных, расовых или исторических обобщений, их использования, ценности, степени объективности и принципиальной направленности. Но более всего привлекают внимание те политические и культурные обстоятельства, при которых западный ориентализм процветал на фоне униженного положения Востока или восточного человека в качестве объекта исследования. Могут ли быть с ориентализированным Востоком, который так точно охарактеризовал Анвар Абдель Малик, какие-то иные отношения, нежели политические отношения господина раба?
А) На уровне положения проблемы и проблематичного, … Восток и восточные люди [рассматриваемые ориентализмом] как «объект» исследования отмечен печатью «инаковости» — как и все отличающееся, будь-то «субъект» или «объект» — но «инаковости» конститутивной, сущностного рода … Такой «объект» исследования, как это обычно и бывает, должен оставаться пассивным, обладать «исторической» субъективностью, кроме того, не быть активным, самостоятельным, суверенным в отношении себя самого: единственный Восток, восточный человек, или «субъект», который здесь допускается (да и-то в крайнем случае), — это, выражаясь философски, отчужденное бытие, т. е. иное в отношении самого себя, выявленное, понятое, определенное — и исполненное — другими.
Б) На уровне тематическом [ориенталисты] приняли эссенциалистскую концепцию изучаемых стран, наций и народов Востока, концепцию, выражающуюся в характерной этнической типологии, … которая вскоре скатывается к расизму.
С позиции традиционного ориентализма должна быть некая сущность (иногда это явственно выражается в метафизических терминах), что является неотчуждаемой общей основой для рассмотрения всего сущего. Эта сущность является одновременно и «исторической», поскольку отсылает к началу истории, и фундаментальным образом а исторической, поскольку она пронизывает собой сущее, «объект» изучения в его неотчуждаемой и неразвивающейся специфичности, вместо того чтобы определять его, как и все прочие существа, страты, нации, народы и культуры, — как продукт, результат действующих в сфере исторической эволюции сил.
Таким образом, дело заканчивается типологией, — основанной на реально существующей специфичности, но оторванной от истории и, следовательно, постигаемой как нечто неосязаемое, сущностное — что делает «объект» изучения другим существом, по отношению к которому познающий субъект оказывается трансцендентным. В итоге мы получаем хомо китаикуса, хомо арабикуса (или даже хомо египтикуса, почему нет), хомо африкануса и человека вообще (в смысле «нормального человека»), под которым подразумевается европеец исторического периода, т. е. после античной Греции. Всякому ясно до какой степени, начиная с XIX и по XX век, разоблаченная Марксом и Энгельсом гегемония владетельных меньшинств и вскрытый Фрейдом антропоцентризм связаны с европоцентризмом в области гуманитарных и социальных наук и в особенности тех из них, которые имеют непосредственное отношение к неевропейским народам.[103]
Абдель Малик говорит о собственной истории ориентализма, которая в соответствии с представлением о «Востоке» конца XX века ведет его в описанный выше тупик. Позвольте нам кратко проследить ход этой истории, начиная с XIX века, рассмотреть, каким образом он приобретает вес и силу, «гегемонию владетельных меньшинств» и антропоцентризм вкупе с европоцентризмом. С последних десятилетий XIX века и по крайней мере в течение следующих полутора веков в ориентализме как дисциплине лидирующую роль играли Англия и Франция. Великие филологические открытия в сравнительной грамматике, сделанные Джонсом, Францем Боппом, Яковом Гримом и другими, первоначально были всецело обязаны манускриптам, попадавшим с Востока в Париж и Лондон. Почти все без исключения ориенталисты начинали свою карьеру в качестве филологов, и революция в филологии, совершенная Боппом, Саси, Бурнуфом (Burnouf) и их учениками, заключалась в создании компаративистской дисциплины, основывавшейся на допущении, что (все) языки относятся к определенным семьям, примером чего являются прежде всего индоевропейская и семитская семьи. С самого начала ориентализм нес в себе две основные черты: (1) недавно обретенное научное самосознание, основанное на лингвистической значимости Востока для Европы, и (2) тенденцию разделять, подразделять и разделять заново свой предмет, сохраняя при этом способ мышления о Востоке, всегда остающийся неизменным, единообразным и предельно своеобразным объектом.