Ощущение времени
Шрифт:
— Конечно, — согласился Додик, — Ты сегодня квартиры не распределял?
— Зря ты так! Я ни в чём не виноват… стараюсь ради вас же — ты думаешь, мне это надо? Я ради друзей, а то бы намного хуже было.
— Тебе? — поинтересовался Додик.
— Ну, с тобой сегодня говорить невозможно! Да, знаю я всё и не обижаюсь. Тебя на приёме защитить некому было. Времена уже меняются, понимаешь… люди уходят… если бы Длинный был жив, он бы отбил… а у этой старой суки алиби вечное: она писать не умеет, зато её отец на бронепоезде Вождя возил, а потом сгинул… в солнечных краях… она ведь тоже нахлебалась… тут же все меченые… мы все… и ты, брат, тоже…
— Конечно, — согласился Додик. — Если соседу хорошо, я, по крайней мере, написаю ему в чайник, если не могу отравить колодец.
— Ну, ты вразнос пошёл! Я тебя одного не оставлю!
— Не стоит, Саш… я на казённые не пью! — Додик похлопал товарища рукой по тёплой ковбойке на жирной груди и предупредительно остановил потом свою ладонь перед его лицом, чтобы прекратить излияния.
Организация, в которую стремился Давид Самарский, и в которую его не приняли, называлась творческим союзом писателей, в обиходе СП… Обыватель, или, выражаясь языком самого передового общества, «простой человек» представлял себе горстку неких небожителей — писателей, людей, живущих в непостижимых удобствах, загребающих тыщи и подверженных всем немыслимым удобствам жизни. Некоторым вообще казалось, что живут они все вместе в огороженном, охраняемом доме и творят, творят, творят… а если даже и застопорится дело — всё же не сапоги тачать да табуретки мастерить, так всё одно: бежит им день за днём кругленькая сумма каждый месяц, и пайки казённые выдают на прокорм семьи, чтоб не ушла искра творчества в суету повседневного быта…
Надо сказать, что недалеки эти люди от истины были (в отношении немногих некоторых), а что касается праздного любопытства — повидать живого писателя и спросить его о самом главном, и тут бывала удача, правда, тем, кто поближе к разным большим городам жили, потому что писатели все тянулись к столичным трибунам в ту пору, когда телевизор ещё только входил в обиход своими чёрными картинками.
Портреты самых главных писателей, как, например, «лучшего пролетарского поэта советской эпохи», «глашатая революции» или признанного «главу советского соцреализма» можно было найти и в школьном учебнике, и на стенке в библиотеке, потому что обязательно изучали их мысли по поводу советского паспорта, скажем, или пацана, который бежал впереди толпы со своим вырванным из груди сердцем в руке, а над ним летела птица, наверное, дорогу указывала, и кричала, что рождена летать и ползать не желает… были и другие, конечно, все почему-то с каменно-металлическими названиями своих книг. Они просто овладели смежными с писательством профессиями: месили цемент, закаляли сталь, гнали железный поток и с восторгом строили канал, покуривая «Беломор». На письма трудящихся графоманов от литературы отвечали туго, зато иногда попадали во власть и вместе с доярками и шахтёрами руководили страной. По крайней мере, делали вид.
Многие из этих небожителей попадали под зоркое всевидящее око, и тогда им приходилось туго — народ их критиковал и осуждал за неправильно написанное, иногда их и вовсе ссылали, как каких-нибудь мазуриков, подальше с глаз долой, но не в Кишинёв и не в Одессу, а в другую, более солнечную и менее обжитую часть необъятной страны, где они валили лес и таким образом изучали жизнь, чтобы потом воплотить праздник труда на страницах своих творений.
Додик Самарский не производил впечатление ни дурака, ни карьериста, и какая сила толкала его на преодоление непреодолимого, было непонятно непосвящённому… но совершенно ясно было ему самому: хотел он тоже издавать то, что пишет, потому как заболел этой неизлечимой страстью в детстве — сначала бормотал стишки и старался их не забыть, потому что писать ещё не умел, потом учителя стали выделять его сочинения и отправляли их успешно (до поры до времени) на всякие конкурсы в район и в город, а потом уж и сам он вдруг отважился на такую дерзость да и отправил в редакцию набело переписанные свои тетрадки… а их возьми да и напечатай… но тут время погустело, возраст перешёл грань, когда умиляются смышлёным ребёнком, и союз сильно разросся (имеется в виду писателей, чтобы кто-нибудь не подумал чего плохого), и ужесточился сильно приём в него. Трудно стало получить удостоверение, что ты профессиональный работник литературы, что имеешь право наряду с другими… ну, не только книги издавать, а ещё и (главное) получать квартиры, ездить в командировки, и даже заграничные, а уж про талоны на паёк, новый телевизор и автомобиль и говорить нечего.
Как жизнь протекала
Может быть, если бы Додик Самарский прочёл в ранней юности этот гениальный и правдивый труд, не стал бы он ломиться в наглухо закрытую дверь и наступил бы, в самом деле, на горло собственной песне, и пошёл бы в другую… область творчества, где ещё с его анкетой и соцпроисхождением был шанс пробиться на поверхность под лучи яркого солнца, уже добирающиеся до существующих дней из светлого завтра… потому что нехорошее поговаривали про «Приёмную комиссию», куда сдал он свои тощие опусы… что нехорошо она реагирует на пятый пункт, потому как много что-то этого «шустрого племени» просочилось в ряды словотворцев, и как бы они не организовали очередной заговор, каких уже немало разоблачили ловкачи за короткий срок с начала светлой эры.
Рвался Додик отчаянно, а получалось, как в болоте — чем больше суетишься, тем глубже погружаешься.
На улице было тепло. На углу у двухэтажного особнячка от размякшей земли дурманяще пахло весной. Ей вовсе не было дела до всех неприятностей на земле — так же тут пахло, наверняка, когда строили это потресканное сейчас и всё равно привлекательное зданьице… крестьяне, по воле барина ставшие рабочими, суетились, тарахтела по деревянному настилу тачка с глиной, фыркала в торбу запряжённая в телегу лошадь, ожидая очередной ездки… раскисшая колея сверкала первым в году голубым ремешком лужицы… хотелось наступить в неё и зачавкать сапогами, трудно высвобождая их, брести по разбитой дорожке, далеко и бездумно, вслед за тем, кто уже проторил её.
Он потянул за ручку дверь, толкнул ногой вторую в крошечном тамбуре и оказался в суженном шкафами коридоре. «Тут, наверное, была людская, — соображал он на ходу. — Теперь фанерками разгородили — кабинеты получились». Скрипучая лестница закручивалась на второй этаж в коридор, тоже заваленный бумагами на стоящих вдоль стен шкафах с эллипсными жестяными инвентарными номерками на боках… «Всё учтено. Всё схвачено…» — он опять поймал себя на том, что будто ходит с мешком за плечами, как Дед Мороз, только не раздаёт, а собирает в него всякие вещи, которые могут пригодиться… притом, все они остаются на месте — он забирает с собой только их образы, уменьшенные до размеров памяти и потому разрастающиеся в нужный момент до необходимых и неограниченных размеров.
Вот этот шкаф… — «Многоуважаемый шкаф!»… — он остановился… — Я могу описать его, могу придумать целую историю его создания и жизни, а если открыть дверцу и углубиться в папки, стоящие на его полках, то наверняка и историю целой страны, через судьбы людей, вынутых со страниц документов, справок, отписок, заявлений, судебных решений, протоколов, смет…
— Нет, Серый, — сказал он поднявшемуся из-за стола человеку. — Нет… я не пробью эту стену. Видно, не хватает таланту.
— Брось! Ты же знаешь, что несёшь ерунду… а судьи кто?.. Ты же умный человек… ничего не изменилось… лишайник на поверхности, а под ним всё тот же неотёсанный камень.
— Это пьеса абсурда… надо быть настолько выше их, чтобы не возникало и капли сомнения… а я не тяну, — значит, не выделяюсь.
— Помнишь нашего майора?
— Каплуненко?
— Именно! Он нас как учил: не высовывайся… в говно макнут или башку снесут… Ты же психолог по сути… должен стараться быть объективным… был бы, как все, они бы давно взяли тебя в свою компанию.
— Шайку! — поправил Додик.
— Зачем же тебе в шайку?! — искренне изумился приятель, — Тебя же туда за уши не тянут.