Осень без любви
Шрифт:
— А на хрена ее столько лет хранить-то? — спрашивали мужики.
— Ну как же! Чтобы пьянство повсеместно ликвидировать. Десять лет самогонки не попробуешь, так и вкус забудешь.
Спьяну кое-кто из мужиков грозился спалить ненавистную станцию. Правда, отрезвев, пугались своей дурной прыти.
В последнее время пил Гаврилов сильно. Два раза он чуть не сгорел, жена успевала отпаивать его молоком.
Летом (я тогда проучился год в фэзэо, приехал в деревню и завораживал девчат красивой формой) произошла эта трагическая история. Ночью, захватив с собой бутыль первача, Гаврилов ушкандыбал на опытную станцию.
Утром нашли Гаврилова на опытном участке средь вытоптанной картофельной ботвы, грязного, рядом с пустой четвертью, уж захолонувшего.
Я видел, как плакали женщины — ученые-селекционеры. Работа, на которую ушли годы, была загублена.
Загадочна человеческая судьба, человеческая душа. Жизни, как блага, как великой чести человек удостаивается один раз, а понять-то мы ее порой не можем…
Мне было всего два месяца, когда отец ушел на фронт и больше не вернулся. Я помню его по старым, маленьким пожелтевшим фотографиям. Воспитывался я без отца и потому не могу понять и даже представить, какие чувства питал мой товарищ Колька к своему отцу. Любил он его, ненавидел, боялся или жалел? Мне думается, что он его все-таки понимал. Может, не тогда, в детстве, когда был сильно бит им, а позже, уже повзрослев. Недаром, окончив десять классов, Колька пошел учиться в институт не на химический факультет, а на биологический, и не случайно, став ученым, он занимается решением проблемы охраны окружающей среды. Впрочем, это только мои догадки.
Почему сейчас, когда передо мной лежит газета с очерком о товарище, я вспоминаю не о нем, а о его отце? На этот вопрос нетрудно ответить.
Я встаю из-за стола и подхожу ближе к окну. На востоке, у горизонта, вспух огромный, густо-красный пузырь зари. Солнце не взошло, да и не взойдет. Сейчас в Заполярье полдень, через час заря потухнет, придет долгая ночь, и на улицах загорится фонари. Пока три цвета господствуют в этом мире: белый — цвет снега, алый — цвет зари, голубой — цвет неба.
На улице минус пятьдесят, к тому же довольно сильный ветер. В такую стынь страшно выйти из дома. Но жизнь нашего маленького северного городка идет своим чередом. Редкие прохожие в толстых шубах, в меховых шапках, укрыв лицо шарфами и платками, снуют между домами. По улице движутся машины, и белая струя выхлопных газов, как за реактивным самолетом, тянется за ними.
Со стороны аэропорта слышится то нарастающий, переходящий в отчаянный рев, то затухающий, переходящий на тонкий свист, гул турбин. С «материка» везут самолетами на Чукотку горючее, приборы, почту, людей.
С утра растут в аэропорту горы бочек, всевозможных ящиков, мешков, к вечеру они тают — санно-тракторные поезда развозят скопившийся груз на прииски, в оленеводческие совхозы. Маленькое помещение порта то пустеет, то наполняется людьми. Приток грузов и людей регулируется капризной чукотской погодой. Но и в пургу, и в лютый мороз жизнь здесь не замирает. Идет великое освоение Крайнего Севера.
Технику я люблю и не потому, что работал несколько лет механиком на ремзаводе, она меня кормила. Нет! В технике мощь, особая, доступная только ей красота, а это всегда любит
В молодости меня тоже захлестывала бесшабашная волна ощущения вечного земного изобилия, как и поныне многих она захлестывает.
Мы — вечные должники перед природой. С детства она учит нас понимать и ценить красоту, воспитывает в нас мужество и доброту. Почему же мы, проснувшись утром, любуясь солнечным восходом, не спрашиваем себя, что я сделал, чтобы вернуть долг, что сделал вчера, что сделаю сегодня и завтра, чтобы земля, на которой живу, стала лучше?
Мы самозабвенно, подчас рискуя жизнью, боремся с природой, покоряя тайгу и тундру, не придется ли нашим детям или внукам, осудив наше чрезмерное рвение, возвращать кое-что в природе к «первоисточнику»?
Странное и в принципе вредное донкихотство отца Кольки Гаврилова кажется мне порой не лишенным смысла.
Я иду в соседнюю комнату, где в кроватке лежит мой десятимесячный сын. Малыш, оказывается, не спит. Он поворачивает золотистую головку и смотрит на меня. Взгляд его чист и свеж, как утренний воздух над летними лугами далекой любимой Рязанщины.
Пойму ли я его, когда он вырастет? Поймет ли он мою тревогу за его судьбу? Казалось бы, чего уж проще, — понять друг друга, люди же мы, но в жизни все бывает по-иному. Может быть, прежде чем понять других, нужно понять себя? Для того мы и вспоминаем детство, чтобы разобраться в самих себе, а разобравшись, стараемся понять своих детей? А может, умение понимать других своего рода талант, а талант так редко встречается на земле?
Мои сверстники, военная безотцовщина, воспитанные иссушенными тяжелой работой и горем матерями, не знавшие большего лакомства, чем краюха черного хлеба, выросли, стали врачами, инженерами, рабочими — хорошими людьми. Кем станут наши дети, обеспеченные, заласканные, воспитанные по книгам доктора Спока и педагога Сухомлинского? Кем? Я верю, что станут тоже хорошими людьми, и эта вера выросла из судьбы моего отца, простого крестьянина, из судьбы друга детства Кольки Гаврилова, из судьбы его отца, наполненной горечью и обидами, из судеб многих людей, с кем мне довелось встретиться, с кем и теперь работаю и живу, и даже из судьбы самой России.
В комнате сгустились синие зимние сумерки. Я вдыхал эту синеву и думал о Кольке, о котором был написан очерк, и о его отце, о котором никогда не писали в газетах.
Новогодний бал в Анадыре
В гостиничном номере холодно и неуютно. Агапов лежит на кровати, накрывшись тяжелой шубой, и листает «Огонек».
Журнал он просматривает третий или четвертый, раз — черно-белые и цветные снимки так примелькались, что он только на мгновение задерживает на них взгляд.
Было часов семь вечера. Гостиницу наполнил праздничный, возбужденный гул, знакомый всем, кому довелось отмечать праздники в командировке.
В соседнем номере поют вполголоса, слышатся затаенно-стыдливые голоса женщин, которые вроде бы и не поют, а мурлыкают в лад.
В длинном, узком коридоре, где то и дело лопаются от холода лампочки и потому всегда сумрачно, уж завязался разговор «по душам». Горячий спор вели двое мужчин из-за какой-то женщины, которую они знали и которая — о, эти женщины! — отвечала взаимностью и тому и другому.