Осенний мотив в стиле ретро
Шрифт:
— Но неужели ничем нельзя помочь? — всхлипывает Серафима Даниловна, и по щеке ее скатывается первая слеза.
— Трудно, мадам Струйская, очень трудно, — тихо говорит Ильин, — вряд ли и браться стоит, поскольку он сам себя вниз толкает. Пытались мы мнение почтенных людей о нем узнать, так вообразите ли, что господин попечитель сообщить изволил? Ваш супруг, оказывается, и на уроках латыни ухитрялся предосудительные чтения устраивать. К мнению не прислушивался… Но кое-что, разумеется, облегчить можно, — меняет он тон, — особенно, если вы разрешите как-нибудь заглянуть к вам и в спокойной, так сказать, обстановке обсудить положение.
Ильин еле заметно улыбается и откровенно заглядывает в глаза своей собеседнице. Она вспыхивает и бормочет, вставая:
— Как-нибудь, как-нибудь… Как вы смеете? — вдруг взрывается она.
— От доброты душевной смею-с, — разводит руками полковник. — Только от доброты.
Между прочим, скотина ваш господин попечитель, с внутренней усмешкой думает Ильин, подходя к окну опустевшего кабинета, хоть и равен мне по чину, однако же пакостник… Светлая голова — такую мысль взлелеял, а отомстил-таки. И как живо он эту наглую выходку Струйского описал.
Полковник глядит сквозь огромное окно на голубую, совершенно чистую голубую полосу неба и ощущает прилив сил от того, что эта полоса не зарешечена и никак зарешетиться не может, что справа за спиной олицетворенная сила, пусть глуповатая, но привычная и в общем-то правильная святыня.
Все правильно в этом мире, включая прелестную юную даму, только что покинувшую кабинет. Жаль, конечно, тоска ее и злость не скоро пройдут, не скоро уступят место потоку естественной жизни, который ворвется в нее иными фигурами и совсем отбросит полуразмытый образ неудачливого супруга. Среди этих фигур не будет скорее всего полковника Ильина — увы! — ибо она по молодости-глупости не понимает, что такое маленькое, просто малюсенькое послабление тюремного режима и какую цену платят подчас за подобное послабление.
Многого не понимает эта дама с левым умонастроением, но ничего, поймет — поправеет. Еще как! Помытарится по родственникам, до сущего подаяния дойдет, и плевать ей станет на любые идеи, и в душе ее вспыхнет слабый, но устойчивый огонек ненависти к брату и к мужу, и разгорится огонек в сильное пламя, и уж не в нем ли будет спасаться господин Струйский, не этот ли зыбкий ковчег имеет он в виду? А о своей роли она непременно забудет, ибо свойственно нам забывать свои роли — сколько их за долгую жизнь переигрывать приходится.
Все правильно в этом лучшем из миров, и вполне справедливо, что Мария Карловна не испытывает таких же мучений духа и тела, хотя, конечно, в смысле внешности ее следовало бы куда беспощадней обречь на адские муки, чем нежно-упругую — черт побери! — Серафиму Даниловну.
И в конечном счете, размышляет полковник Ильин, ежели вздумаю нажим оказать, раз-другой с визитом явлюсь, растолкую, какие он там муки принимает, наобещаю поблажки, пожалуй, и сдастся, известное дело — сдастся.
Вот ведь преимущества свободного человека: захочу — партию в вистец проведу, захочу — в иное место направлюсь, скажем, к Серафиме Даниловне. А ему, что ему остается? Озлобленные стишочки пописывать, чтоб они в мою папку зашвыривались и там век вековали? Через годик испишется, уголовной каши от пуза хлебнет — что тогда?
Значит, главное — правильный образ мыслей, силу лучше вот так, справа за плечиком иметь, чем нос к носу с ней сталкиваться.
Самая гниль, думает Ильин, чувствуя, что внутри у него закипает
Глупости, думает Ильин, баррикады наполовину из их строк сделаны, и ружья наполовину их идеями стреляли. Глупею, ей-богу, глупею. От того, чувствую, что не искоренить их, ох, не искоренить переменщиков чертовых. Все-то им перемены подавай, ничто сущее, видите ли, не устроительно им, между тем, не они ли при переменах первыми на костер пойдут…
И вдруг делается полковнику неуютно в тихом этом кабинете, и мнится ему, что незарешеченная голубизна не так уж и надежна, и вообще все текуче в этой жизни и далеко от идеала, даже полоска неба, на которой висит какое-то блестящее облачко, неподвижно висит и, возможно, составляет главный предмет его раздражения.
И приходит на память — к чему бы? — Гарри Гудини с его дьявольской усмешечкой, некогда без усилий покинувший тюремный вагон, самолично полковником Ильиным проверенный…
Не отсюда ли опала, думает Ильин, и вся эта осточертевшая провинция, где приходится раздувать любое дело, жертвуя честью офицера, дабы там, непроизвольно дергает он правым плечом, дабы там вспомнили и оценили, наконец-то оценили способности, включая умение ласково заигрывать с господином Сазоновым, не плюя ему в заплывшую самодовольством рожу.
Ей-богу, несправедливо, думает он, что такие, как Сазонов, на свободе гуляют, пока Струйский за решеткой мается. Господа сверхпатриоты скорей всего и угробят Россию…
И теперь настроение совсем уж испорчено, понимает Ильин, серебряная нашлепка на небе и взвинтившаяся Серафима Даниловна, в глазах которой он с господином Сазоновым вроде бы одно целое, — все в этом дерьмовейшем из миров стремится испакостить ему жизнь.
И кабинет кажется ему клеткой, а высочайшее недреманное око — чем-то занудливым и слишком вездесущим.
Но это длится мгновение, самое короткое мгновение слабости, и оно испаряется бесследно, ибо Ильина ждут иные папочки и спрятанные там судьбы, которые все еще в его руках, и потому не стоит обращать внимание на всякие мелочи, вроде серебристого пятна за окном и сазоновской физиономии, так некстати всплывшей в памяти…
Серое утро. Дождь. Моя крыша, как маленькая клавиатура, бубнит в три звука.
Сразу над крышей начинается небо, и выше антенны ничего не разглядеть. И не известно — улетела обиженная тарелка или все еще мокнет над пустым поселком. Жаль, если они обиделись, должны понимать, что к настоящему контакту я просто не готов, может и вся наша цивилизация не готова отразиться в трезво-жестоком инопланетном зеркале. И летающая пепельница обычный нервный срыв.
Ах как ловок я оправдываться, какой я весь невиновный и серьезный.
Что сегодня — воскресенье, понедельник, четверг? Смешались дни, если не годы.
Вот-вот нагрянут Сережа с Верочкой, навезут кучу вкусных вещей, канут в эту осень мои самодельные подгорелые каши, наступит иная, весьма деловая жизнь с истекающими сроками и Сашкиными штроксами.
— Ты не маленький, — скажет Сергей Степанович после первой, — должен понимать… Вылететь из плана просто, попасть туда сложней. И чем ты докажешь, что ближайшего года хватит на переваривание твоего Струйского?