Ослиная челюсть
Шрифт:
Жизнь как движенье заканчивается, как правило, на берегу.
Море, море. Равный воздух. Горизонт проколов, парус дал течь рассветом.
В степной Чечне пыль замешивает своих и чужих, множит потемки грядущего, страх. Восемьсот граммов пыли на бушлат. Пыль напитывает тело, и оно, разбухшее, становится чутким, как ослепший глаз. Внутреннее – становится серым, неясным, неотличимым от зренья. Пыль стирает кожу противостояния, уничтожает врага, делая его внутренним. Война
Все время хочется стрелять в облака пыли и материться. От страха – вроде молитвы.
В Чечне он сразу понял, что он шваль, что – большинство. Сгорая от стыда и страха, он шел со взводным по дорогам – фугасы, мины шаря – как трюфеля свинья. Когда вдруг пикало – «пи-пиии», – он матерился: неумело, но бранью страх он заклинал и, обливаясь потом, разгребал, как археолог, хрупкий прах хазара.
Однако скоро это кончилось. Однажды он видел, как команда БТРа в кустах у блокпоста козу сношала. После солярой куст кизила подпалили и ржали, глядя, как животное плясало на привязи вокруг огня.
И он смотрел, не в силах оторваться. Как и козы хозяйка: старушка русская – то плакала, то вдруг крестилась, причитая: «Машка, Машка, беги, сестреночка, беги».
И он сбежал. Туда – где был вчера с сержантом, вверх по дороге к Курчалою, где полдня на поле вешки проставляли, чтоб завтра зону минометом прочесать. Но ни черта не получилось – только сломило ногу, будто спичку (грохот боли), поддых вломило жаром, дальше – темень густого, как блаженство, забытья.
Едва за членовредительство его не посадили. Спасибо взводному: сказал, что сам послал.
Когда зажила кожа, комиссовали. Вернувшись, рубанул: «Мы едем». Папаша забыковал подписывать развод и разрешение на выезд, и тогда он врезал: и костылем и сковородкой, чуть не угробил, спасибо – мать отца уберегла.
И вот приехали. На пенсию его в чудесном месте поселились – в Несс-Ционе, в Сиона Чуде. Полчаса до моря. Городок – косые плоскости известки, черепицы – как парусник на шторме хoлмов, в пене олеандров. Кругом пардeсы – апельсиновые рощи: развешанные молнии шаров, плантации восходов и закатов. С холма окраинного – распашной ландшафт, раскатистый, как пение победное Навина: чуть сизая, мечтательная дымка – волнистые, желанные объятия Земли, припасть к которой – как взойти к возлюбленной: в свободу впиться насмерть.
Уже полгода каждый день приходит к морю – как к молитве. (Ведь молитва на известном языке не понятна не-человеку – Богу.)
На костылях приходит к морю, как о воздух переломанный кузнечик. В рубахе белоснежной, с сумкой, где два яблока, «Над пропастью во ржи» и трудные пособья по ивриту.
После ульпана каждый день. Он платит гроши за проход по пляжу и ковыляет к своему местечку под утесом: вверху торчат прожектора и вышки с колючим огражденьем морпехбазы. От берега в ста метрах – глыба: туша затопленного танкера; граффити – размашисто по крупу – Moby Dick.
Приходит
Фавн знает по минутам расписанье заката. Знанье это есть отчет – в размеренности жеста сотворенья – ежемгновенного усилья мысли Бога, которая удерживает мир.
Он не купается, он ждет, усевшись на им примеченный, размером с том великой книги, камень. Море – пляшет или шевелится, дрожит мурашкой ряби. Камень – кусок известняка, с вкрапленной галактикой моллюска. Теплый.
И вот настало праздничное время – Пурим по всей Земле пустился в пляс. Но одиночество еще пока всесильно и вместе с ним хромает к морю – прислушиваться к празднику внутри.
Шторм постепенно идет на убыль. Катер торпедный все меньше похож на щепку. Если порыться в кармане, найдется рубль: гриф двухголовый, зрачок расклевавший в решку.
Время праздника для Земли и жизни карнавал баламутит для света смеха. Звон и песня, и радость в обнимку пляшут.
Шторм. Ни ветерка в мертвой зыби. Гвоздь солнца, закат гвоздящий в прорве горизонта.
Глухое радио над «спасалкой» сообщает о теракте в кафе на улице Бен Шломо в Яффо. В нем школьники справляли Пурим: водили хоровод – с дебилом Амалеком, Мордехаем, с красавицей и умницей Эстер, – ребята веселились, плясали, пели, стряпали капустник – и тут врывается в их круг араб, одетый одноглазым Флинтом, с ятаганом наперевес, в платочке – и танцует, и пляшет, машет саблей и орет какой-то безобидный выкрик, но зрачки как раз и выдали – их блеск похлеще ятагана.
Охранник, как смекнул, то тут же его взял на прицел, но дети, дети пирата взяли в круг и закружили. Все длилось несколько мгновений, длиною каждое в две жизни. Ревмя ревя охранник толстый Арик раскидывал толпу, сбивая навзничь детей, и музыка гремела, и ужас был немым.
Двенадцать раненых, пять насмерть. Всю обойму уже безумный Арик разрядил, хотя рука, начавшая стрелять, упала на пол – пришлось поднять и выпутать курок из пальцев.
И вот еще: «пират» был в самом деле одноногим – на колодке была приклеена листовка: зелеными чернилами алгебраический орнамент бреда: кому-то сообщала, что такой-то – «Аллах акбар, джихад, я мщу, я мщу».
Нет, у него предчувствий не было. Хотя и знал, что у сестры сегодня сабантуй. Он не спеша оделся, вытряхнул песок из одного сандалия, прищепкой схватил штанину (воздушный велотрек) и двинул к остановке – ехать в Яффо.
Слепой закат лизнул ему плечо. Он обернулся. Макушка канула за горизонт – мениск, дрожа, перегорел, и тут же вал – огромный, как буйвол, белый, возносящий деву-небо – обрушился на буну и догнал его. Он и не думал утереться.
В армии впервые в жизни он увидел море. Огромное, как приключенье, море. Уйдя по берегу за город, видел, как пастухи овец купали в море: охапкой их в прибой вносили и отпускали. Шерсти поплавки катались в волнах. Кротко выбирались – чуть просветлев, как облака с восходом.