Ослиная челюсть
Шрифт:
Но как превращенье проверить? Как кажимость в явь провести – вроде бы окно остается окном во двор, но кажется – это дверь.
Тогда я вошел в него – отворил и шагнул. Что я увидел? – Лужайку, вокруг – дички апельсинов, кусты олеандров, под ними лежали вон там и вон там и – о Боже! – рядом совсем крылатые звери, числом всего три.
Я подумал в кошмаре – крылатые леопарды, и вот они встретят меня. Но я оказался для них невидимкой. Я просто стоял и смотрел на то, чем они занимались.
Вроде бы ничего страшного, вроде бы все как надо – грызли они там что-то. Но вскоре, вглядевшись, я понял, что так меня сразу смутило. Вся странность виденья была в том, что именно там, за
Держа в мягких лапах, урча, они разрывали на части числа… Числа множились и различались, исчезали в пасти и вновь появлялись. Тогда я схватил – страшный рык – и мигом таков был обратно. В руке оказалось три.
Окно ХI
Я проснулся в свету, как в бреду, и стал ясным оконным словом, по зеленому свису гибко летящей, гибко летящей веткой неба, несомой свободно над озером сна, ствол пробужденья минуя; мои листья нежно трогает ветер, льющий себя с восхода.
Но не садится легкая птица, не нижет слух своим пеньем, не клюет плоды моих глаз, спелую мякоть моей светосилы.
Я вижу топочущие в город тропинки жизней, просеки шоссе, в них плещущие автотолпы, лесенки железных дорог, карабкающиеся на полюс, отдельных людей, разных своим сияньем; тени искромсанных в темень имен, когда-то простых как воздух; и того, кто плывет над городом, с солнечной головой.
И тогда слетает облачком перьев и виснет в звучании голос, он легко вонзается в зренье и держит косточку сердца в клюве.
И прозрачное слово наконец обретает себя в ответе:
– Я любовник твой, душа моя, твой любовник.
Потеря крови
И вспять стези не обретая…
Из первого вагона по ходу поезда из центра ада. С «Площади Ногина» выход на Солянку, затем в троллейбус – за развлечением в «Иллюзион» на «Римские каникулы» – среди фонтанчиков лунного света на Площади цветов, пешеходом бессонницы по Луне, косточкой месячной дольки, городских духов соплеменником и – помещаемый зрением в жилищную мечту: в бутон мансарды над улеем патио, винтовых лестниц, балкончиков, террас, гамаков, сплетенных сквозняками, бликами, сонливостью, плющом, подвешенных лучами к дымоходам, – игрушечный стокгольм, прирученная глазом картинка калейдоскопа; кропотливая и – в результате – неумелая, но верная конструкция Малыша, в пределах выдумки игравшего в воздушные кубики, минуя симметричность в пользу замысловатости и уюта. Геральдика вкраплений панорамы в очках рябого квартиродателя. Невидимый соперник. Простреленная тряпка экрана; безвременное счастье финала.
Поскольку опаздывал, решил не ждать троллейбус, а пешком, оглядываясь, высматривая, надеясь на подоспевший к следующей остановке. И вот почти уже дошел, при том, что путь обернулся, как растянутый ожиданием срок, в полтора раза длиннее себя: стоял плакальщик март, и слякоть откатывала шаг на треть назад, – но… Тут я остановлюсь, поскольку очень важна траектория пути. Он таков: из-под дома на Котельнической через мост, дальше – глубже: Подколокольным и Солянкой к метро, образуя фигуру провала, траекторию поплавка при поклевке: то, в чем смертельно кроется ванькой-встанькой; то, что есть признак развязки согласно закону места трагедии: символ растяжки, оборотень-перевертыш, меняющий будничное со святым местами – алеф. Потому будь внимателен к переходу в событие, будь чуток. Постарайся сохранить око сознания, на черный день сбереженный талант: собиратель просвета – вот какое занятие ценится среди жителей Страха. И вы, боги карнизов, зренью внемлите: зренье
Но город в кино не пустил, творенье свое не простил и на ловца отправил.
На углу Солянки и Подколокольного, там, где можно срезать угол, войдя в низкую нишу, – и на грех, там, где я снова поскользнулся, – там есть дверь, и над ней есть фонарь, а за дверью – случая рожки.
В целом место действия было не слишком глухим: центр города, ранний вечер, и в душе не совсем потемки, так чтоб в них ни с того ни с сего вдруг нарваться на вилы событий неизжитой памяти, сновидений… И все же то было вблизи от Хитровки (вспомни дяди Гиляя рассказы о бесследных пропажах прохожих прямо с панели Цветного – в подсознанье Москвы), и потому всегда надо держать ухо востро. И особенно тому, кто рассеян и неосторожен.
Смесь подворотни и грота: в глубине дверь железным листом, цвета сумерек, скважины нет. Дверь – заслон: гладкий череп, с затянутыми костью потемками скважин-глазниц, пялится на проходящего мимо героя.
И вдруг герой падает ниц, не успев и сморгнуть, что неладно, – что возникли двое без взгляда, без лиц.
Удар был произведен тяжелым, но завернутым в мягкое – не предметом, но, пожалуй, самой ситуацией невыносимой жертвы, легчайшего из билетов – то есть случайной смерти: тем, в чем причина близнецом выступает следствия, тем, из чего нельзя сделать выводов, тем, что не знает ни слов приветствия, ни своего места в будущем; тем, что из-за его нелепости нельзя назвать бедствием. Следовательно, то, что с героем случилось, обладает природой безличной формы. Потому – не с ним, потому не имели лиц те двое, потому-то все его страхи – вздорны.
Соответственно, то «мягкое» оборачивается ничем иным, как приманкой:
– Ну-ка, братан, ты сюда поди, там у нас для тебя (тычет в дверь) невеста.
Или:
– На вот, купи бинокль, за три штуки отдам, командирский, батя с войны притаранил.
– Слышь, браток, по секрету, та краля (кивает на дверь), ну просто артистка.
– Ну куда ты, стоять, ты ж купил бинокль…
– Толь, а, Толь! Вот Толяй все видел.
– Так что с нами, должник, ты повязан, не вздумай рыпаться…
– Стоять!
– Ну ты, брат, обидел.
Тут второй со спины западает и рушит в затылок. В бинокле: детство, пляж Гурзуфа, сбор мидий…
Только чтоб донырнуть за крупными глубже, выпускаешь весь всосанный кровью воздух. От давленья столба загоняется в темя зренье: давит с висков и выходит в затылок. Звенья протяженных гребков зацепляют тебя в дебри сонных водорослей, во тьму вдоха; невозможней становится путь обратно, движения туже тянутся к цели усталостью, тебя заливает морок, что не всплыть, не пробить, но экземпляр все ближе, и уже не плывешь, но царапаешь камни ногтями, вот еще чуть-чуть и – дотянулся, сколол… И, зажав в руке, зависаешь во тьме, а другой, обнимая ворох разорвавшихся звеньев гребков, держишь этого сна обломок…
…И как только завис, подняли его вдвоем – под мышки один, другой, держа, чтоб спал крепким сном, бессознанием вниз. Движения их легки, взаимны и сведены, и кажется так точны совсем неспроста они: заучены раз в урок смерти, теперь в поток сами превращены – выделения темноты. Четки, как чернота, – их правит ее рука, повторяя себя сама… И то, как они его – Горбунка – от пастьбы в ярмо понесли до двери, напоминало: воры краденое под уздцы деловито ведут домой, чтоб лучший дать корм, с лихвой обеспечить покой… Но прежде взять за постой – сознанием, чтоб сполна.