Ослиная челюсть
Шрифт:
И дверь их впустила, сна поверхностью отойдя. (Та краля, что обещал один из тех зазывал, сказалась с косой сама, кокетка и егоза.)
И он не застал свой вопль. А все-таки был бинокль – неразменный товар: в растерянности решил взглянуть в него на фонарь… И ринулся рой светил в сетчатку, вздымая гарь, плодя пустоту в надир мозга, взрывал эфир сознания, символ дня, – в ночное вводил конька разума, – хоть горбунка, но все же приятеля. Вводил конокрадам для увода за полог сна. Наводкой служили им снопы искр: горели стога палочек, колбочек, и жар-птицей пылало «Я» на поле сверх-зрения, трением случая о мирный поход в кино зажженного, как гумно.
И
И вышло так не нарочно.
«Случается, что события, происходящие только в рамках наития – и как бы ненастоящие, – дети сознания то есть, достигать могут такого предела, что позже повесть эмпирики уже не в силах ничему научить человека», – А.А.Брусилов.
И так как событию в эхо свое свойственно превращаться, то все б ничего, но выжил. И пожалел, что выжил.
Видимо, подвал… Трубы отопления, канализации – стратегические жилы пребывания жизни в стенах, стекловата эпидермиса, ржавчина слизистой, вонь лабиринта кишечника; сорокаваттная лампочка, отдавливающая темноту, как головную боль, ладонями просвета от висков к затылку – в глубину девяти квадратных закутка меж переборками – подвала, чрева, трюма – заключения, идущего на всех парах туда, где – если обратиться перекошенным лицом, напряженным в наведении ясности взгляда: различишь в тусклости на проломанных деревянных ящиках какие-то предметы: не-гаечный-ключ, не-ложка, – блестящие приметы боли на столике дантиста – единственная мысль, спасенная в пожаре страха: помещенье это – мой череп болевой. Сознанье же зависит от накала в лампе.
Вдруг напряжение скакнуло. Два «академика» в грязно-белых халатах – анатомичка мясного отдела – выступают вперед, неторопливы: уверенно путаются в проводках, движениях, в кропотливости соединений – гирлянде «крокодильчиков»: помесь капельницы и установки для изучения эффекта Холла. Затянувшееся их кружение, нарочитая медлительность.
Наконец им как бы становится неловко от своего деловитого бездействия.
– Сейчас сделаемся, – вдруг говорит один, тот, что повыше, постнее.
Я замечаю, цепенея, подле себя охапку лохмотьев когда-то добротной лайки. (Неудачная выкройка из шагреневой кожи?) Мой леденящий интерес к ее происхождению. Догадка… Которую я страшно крикнул всем животом. Они набросились и стали меня путать этой кожей.
Опустошенная оболочка жизни. Цель: переливание из пустого в порожнее. Близко возникшая плотность смерти. Сгустки зрения. Безграничное движение извне, являющееся именем чего-то еще несущественного, еще не ставшего. Туманность. Протяженность тугой струны соперничества. «Рождение звезды», «космическое рождение сознания», «уплотнение смысла в тело», то есть зренье сжимается в желток, и происходит формулировка цели: охранение центра шара. Как корь, цвет пыльного заката сквозь ряску из-под воды – разведывательный взгляд создания, которому предстоит стать амфибией. Текущая враждебность суши. Невидимые жители заката. Перетекание клубящейся теченьем теплоты. Естественно, дикая эрекция, тягучий, как ее же протяженность, от той струны соперничества звук.
И оболочка стала наполняться. А я, в нее переливаясь, вдруг стал способен видеть себя со стороны. Точней – свои останки. Такую же охапку мятой лайки.
И уже не маешься, что вот справишь себе скороходы, тогда и тронешься с этого места. И тогда ни один полкан не успеет цапнуть, сторожа – задержать.
И уже не надеешься,
И уже перестало быть важным: чем обернется побег, где обнаружишь себя – в «нигде» или «здесь», – главное то, что возникнет «после».
Случайно и жестоко, правдиво, как окно, бездарно – по закону: жил-был и бит таков – попал к ним на серийный поступок: тайно кровь меняли на закуску и спирт один к одному – мучителями были для доноров-бедняг, простали их как зайцев, переливали юшку в склянку, несли куда-то к «склифу», где царство ледовитое царит – стерильность, белизна, там им давали спирт и жрачку.
Играли ли в Дахау, иль просто жили, я не ведаю, поскольку мне не были друзьями: Толя, Леня, Некто, – те, кто изобретенья метаморфозы крови прохожего в спиртягу был коллективный автор.
Ударом сбит, я слег у нагроможденья звезд – низовья течения жизни от коварного верховья – от паха – брюха-глада, простейших разумений инстинкта – Бога дара. Но слили только литр. Сердце перенесло надгробье озноба от утраты работ объема. Жалко.
Зачем же кровь? Расходник нелегальный в реанимационном отделенье? Куда ее носили? Кого спасали ею? Бандитов продырявленных на деле?
Смерть – нечистоты вершина. Пусть будут живы.
Но дела не узнать, покуда – даль имущий – не глянешь под руку, чтоб вспомнить – Ялту, рынок: прилавки, горы фруктов, ряд мясной – багровый, алый, белый, и вот – колбасные круги, вот «кровяная с гречей»… И вспомнишь, как сам в студенчестве был добровольцем, отдался медсестре, поиски таинственной вены, истока Амазонки; после в руке оказались зажаты талоны на питанье и плитка шоколада…
Ответа нет, вокруг все сон, и сон во сне, и день за днем туман, но вдруг средь бела дня стал бормотать: «Отрада желанию есть кровь, как качество часов, неподчиненных зренью, но – делу мысли, слов – течь бегло, рвано рвеньем, – быть переводом снов, разбором страха, зренья».
Прорва у Оки
Облак красный, облак белый, рот заката полный. Выдох – перистый и переспелый – разлетелся стаей рыбок золотых над косогором. Взять бы бредень и пройтись, раззудив плечо… Кагором – залпом выпить эту высь для согрева до ночного.
Ночью буду хворост жечь, зябнуть боком до второго петуха, покуда течь ночь не даст рассветом снова.
Облак белый, облак красный. Клок внезапной рваной пены бешеного рта опасно зависает в устье вены. Криво блеском изгибаясь, поймой стравливая ток, речка пятится под завязь ночи – в сумерках восток.
Быть закатом полным – значит духам зренья быть под стать, размешаться там, где начат звук о смысле; перестать тонкой струйкой истекать.
Карьер
Вот история об известняке, которая есть настоящее время.
Июль, распустивший лохмы зноя – в их путанке прозрачные пчелы пахтают свет. Заброшенный карьер, на дне – дожди, свитые в озеро. На озере остров – горб или гроб кита. Или пьющего диплодока. Глушь совершенная, хотя до поселка пять километров. Иногда сквозь щебет стрижей высоко-высоко истребители мелком кроят на созвездья небо. И только спустя забывание, рокоча, медлят валко фантомы сверхзвука.