Остановка
Шрифт:
Клава писала:
«Уважаемый Матвей Митин! Может, вы не забыли, как заглядывали ко мне перед отъездом с Саней Каратаевым? Слышала, вы болеете, если что — вышлем лекарства, собранные в тайге, они от всего помогают. У нас по-прежнему благодать, только идут дожди. Сумка Окладникова нашлась, так что зря ребята грешили на вас. После встречи с вами и родителями Юры Саня вернулся и чуть не убил его. Крупный был разговор. Сумку Юрий сунул в погреб — паспорт не хотел показывать. А я не обиделась вовсе. Просто не понравился он мне. Недавно получила письмо: устроился в каком-то новом театре, недалеко от Москвы. Пришлите мне весточку и вы. Саня Каратаев по дороге всегда заворачивает ко мне, о вас говорим. Живу я одна, особо интересного мало. Приезжайте, буду очень рада. Может, я и сама отсюда уеду — тогда не отыщете. Билет у меня во все концы страны. Жду с надеждой
Митин сидел на больничной койке, читал письмо Клавы, и ему представлялось, будто жила-была красавица на полустаночке, работала в депо железной дороги, проезжающие мужчины все влюблялись в нее, хотели жениться, а она держала от мужиков круговую оборону. Потом подурнела, пропустила свой час, стала равнодушной, неинтересной… А может, не пропустила?
Да, много чего довелось испытать Митину в этот год. Клавино письмо в день, когда он собирался домой, было последней точкой в повести, которую писала тогда его жизнь. Он глядел на листок бумаги, прилетевший в больничную палату из Семирецка, как глядят с одного берега реки в перевернутый бинокль на другой и видят оставленное уменьшенным почти до неразличимости. Он выписался тогда — залатанный, вдовый, испытавший лиха за десятерых — все, как Клава предсказала.
Додумать Митину тот давний год его жизни, в который так много довелось всего испытать, сейчас не пришлось. Поезд подошел к Москве.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Это напомнило Кате один рассказ. Там тоже было так, с этого все началось. Но там, на фото, среди деревьев — женщина и мужчина, какое-то объяснение, расставание, а здесь, среди многолюдья, — она с Митиным. После премьеры «Оптимистической трагедии», во время затухающего банкета кто-то мазнул камерой по толпе театральных и взял их в центр кадра. Сейчас Катя словно впервые рассматривает фотографию, которая, по существу, решила их отношения с Федором. Высокая женщина в белом кружевном платье, с расширенными глазами, взбитой короткой стрижкой, длинные руки вскинуты, длинная шея переходит в ключицы, треугольником выступающие в круглом декольте. И рядом — Митин в нелепом рабочем свитере, рукава закатаны до локтей, с напряженно приподнятыми плечами. Он слегка отпрянул, словно боясь услышать то, что она ему говорила. Оба, и он и она, чужие этой толпе, будто их не касается веселье, кутерьма застолья.
Фотография чуть подрагивает в руке, Катя разглядывает ее пристрастно, недружелюбно, как следователь, пытаясь прочесть по лицам, позам, что владело ими в эту решающую минуту вечера. Она предполагает нечто важное, скрытное, что она упустила из-за некачественной печати, ей хочется увеличения, резкости, крупного плана. Как это было на фотографии с теми двоими из рассказа, который стал еще более знаменитым из-за фильма Антониони «Крупным планом». Впоследствии от Крамской Катя узнала, что та встретила в Париже латиноамериканца, писателя Хулио Кортасара и узнала, что в основе фильма его рассказ. Кортасар показался Старухе великаном. Громадный бородач, одной рукой поднял в воздух мальчика — сына хозяйки, и весь вечер развлекал он гостей неистощимыми выдумками. Когда по совету Старухи Митин прочитал рассказ Кортасара «Преследователь» о джазисте Джо, открывшем новый закон времени, ему пришло в голову, что Джо его родной брат по несчастью. Не один он, оказывается, мучился ускользающим временем. А Катя по приезде предложила Лихачеву поставить рассказ на малой сцене. Но худрук сказал, что еще не пришло время. Опять Джо споткнулся о время.
Катя подходит к окну. Раскачивается цветущая липа, переливаясь перламутром дождевых капель, ветрено. В 12.30 в театре читка новой пьесы, вечером — поздняя репетиция, прогоняют первый акт «Воскресения», а утро — свободное, можно спокойно выпить кофе. Она вдыхает прохладу воздуха, настой липового цветения, ей кажется, будто на дворе май, предстоит долгое праздничное лето, которое сулит перемены, обновление, и душа ее насытится.
Ничего не сулит ей лето. Никакого обновления. Может быть, загадка фотографии в том, что просто она любительская, неотчетливая, предполагаешь то, чего нет? На заднем плане — столы с едой, пустыми бутылками, в углу какие-то чокающиеся люди, еще дальше — группа разудало орущих ребят вокруг Славы Ларионова с гитарой. Хорошо, что Слава ее партнер по «Утиной охоте» и «Воскресению». Он — занятный человек и, главное, уже проверен в деле, хотя познакомились они только в Тернухове. До этого Ларионов лет десять кочевал по стране, набирался опыта. Он ей нравится, он один из тех, кто не дает жизни заплесневеть.
Ничего особенного на любой взгляд, но Федор сразу все смекнул. Уже много месяцев прошло, как он наткнулся на эту фотографию, обнаружив ее среди пачки снимков. Стояла зима, а он то открывал, то захлопывал форточку, ему было жарко. Влетали снежинки в комнату, умирая в световом круге торшера. Этот разговор она будет помнить всегда.
— Кто здесь с тобой? — ошеломленно спрашивает он, пристально рассматривая снимок. Затем отбрасывает его, стремительно идет в коридор. Катя застывает на месте. Минуту спустя возвращается другой человек, мало похожий на ее мужа. Обмякший, с дрожащими на переносице очками. — Не надо, — пресекает он ее попытку заговорить и снова открывает форточку. — Не надо ничего объяснять. Не оправдывайся. Что бы ты ни сказала — тебе придется врать. Здесь и так все, абсолютно все видно.
— Что? — устало отбивается Катя.
— Ну как… отношения. — Он закуривает, падает в кресло. — О т н о ш е н и я. Глубоко личная ситуация объединяет вас, — он снимает очки, близоруко щурится, — у обоих такие лица… Это и дурак поймет.
— Ну, предположим, что-то и выяснилось в эту минуту, — пробует возразить она. — Какое это может иметь значение для тебя?
— Не для меня, для тебя! — говорит он с какой-то удручающей безнадежностью.
— Что же прикажешь теперь делать? — Катина рука, поднятая ему навстречу, падает на колени. — Если б я сама что-нибудь понимала… — Она смотрит на форточку, на падающие в комнату снежинки. — Ты, конечно, прав, нам с тобой вместе уже невозможно.
Его брови смыкаются на тонкой переносице как-то удивительно беспомощно. Он не готов к правде, он ждал взрыва, хотел ее мучений, взамен его собственных. Он не подумал, что из-за этих открывшихся для него по фотографии отношений ему самому придется что-то менять, решать. Он не готов к этому.
— Тебе надо остановиться! — Губы у Федора дрожат. Он не спрашивает даже, что у нее с этим человеком. Неужели так красноречива фотография?
— Не думаю, что это в моей власти, — Катя отводит глаза.
— В чьей же? — Федор болезненно морщится.
— Я сама еще не знаю, что у меня с ним. — Она мучительно ищет слов. — Давай разъедемся, зачем тебе терпеть…
Произнеся это вслух, Катя осознает необратимость сказанного.
Все, что было у нее прежде — дом, ласковая терпимость Федора, — уже никогда не вернется. Не будет его скорых объятий после ее поздних приходов из театра, наспех сготовленного им ужина, во время которого она машинально повторяет текст роли к завтрашней репетиции. Не будет ныряния в широкую постель — самый блаженный миг, когда истомленное тело ее, охлажденное чистым бельем, тает, плывет, отдавая льняным простыням нервное излучение. Неужто будет покончено с ее повседневным счастливым мирком — полкой книг, нависающей над кроватью, кремово-золотистой лампой, сооруженной из проволочного каркаса и юбки, ковриком для гимнастики, плетеной качалкой, в которой столько перечитано, пережито? Она что же, просто исчезнет из этого пространства, в которое вместился кусок ее жизни — с ролями, воспоминаниями? Куда приходило цветение садов, увядание деревьев, предстоящее счастье свидания, ужас расставанья. Нет, качалку она заберет, не бросит же она своего друга. Господи, о чем она?! Ведь ничего еще не решено! Ни с Федором, ни с Митиным… Ах, при чем здесь Митин! Это их с Федором дело! Ну, а Митин, все же как он отнесется к ее разрыву? Приладится ли быть ее мужем… или на это был способен только Федор?
— Не смей даже думать об этом! — слышит она голос Федора. — Мы с тобой — родные люди, пойми, родные! Это же в минуту не складывается. Кто он тебе? Зачем он?
Кто он ей? Неплохо бы в этом действительно разобраться. Тогда, на банкете, они и разбирались. Почему-то именно в этот момент, на людях, после успеха ее в «Оптимистической», в дурмане банкетной вечеринки, ритмической какофонии звуков, они впервые серьезно заговорили друг с другом. До этого момента разговора настоящего не возникало. А здесь, видно, подошел тот момент.