Остановка
Шрифт:
— С тобой опасно, — сказал он, когда она выходила из ванной. — Действительно, из твоих выкладок что-нибудь надо оставить на потом. — Он схватил ее в охапку, ощущая компрессную мокроту простыни, в которую она завернулась, магнетизм спрятанного под ней тела. — Еще слишком темно, чтобы разбегаться, — прошептал, разворачивая ее из простыни, как торшер из упаковки.
Она смотрела на него потемневшими, промытыми глазами.
— Ты что, и правда ни от кого не зависишь? Не страдаешь, когда тебя не понимают?
Митин много раз мысленно возвращался к началу их отношений, и то, как просто, без предрассудков, Катя пошла на близость, терзало его. Потом она рассталась с мужем, она никогда не говорила о том, как это произошло, никогда не ставила свой разрыв в зависимость от их отношений. Все устроилось, но перепады ее настроения, столь частое желание занять собой его психическое пространство, ее срывы после неудач в театре и пристрастие к выпивке, когда ее агрессивность часто
Как с этим быть? Примириться с тем, что именно такая женщина суждена ему, как другим суждены трудные дети или чересчур занятые собой родители? Порвать с ней, оставить Катю в покое — пусть ее судьба складывается по своим законам? Кончится тем, думал он не раз, что она сама бросит меня. И будет права! Какой ей от меня прок?
Сбежав тогда, после премьеры «Утиной охоты», он подумал о том же. Бросит она его, как пить дать бросит.
…Вагон кидало из стороны в сторону — знал же, что надо поближе к электровозу, — но все же ему удалось подремать, и когда подъезжали, он уже не помнил ни своих мыслей, ни переживаний в связи с Катиным спектаклем. Он подумал о Любке, об обеих, вверенных ему судьбой женщинах, — они как-то вдруг сплелись в его воображении, — и решил: все образуется, надо только успеть до операции связаться с Ширяевым и переговорить обо всем с профессором Романовым — хирургом, к которому Любка ляжет на стол.
С невидными цветами, добытыми на вокзале, сильно опоздав, Митин примчался в больницу, когда часы посещения уже кончились. Ему удалось уговорить инвалида-старика в проходной, объяснив, что он прямо с поезда. Тот не поверил, но калитку отпер.
В коридоре пятого этажа он еще издали увидел кудрявый шар темных Любкиных волос, потом ее фигурку, но почему-то в городском платье, без тапок и халата.
— Ты кого-то ждала? — виновато приник он к ней.
— Никого.
— Почему же без халата?
— Собралась пройтись.
— Погуляем вместе?
— Погуляем? — переспросила она, будто не поняв. — А… ты спускайся в парк, я сейчас.
Она взяла у него цветы, не поблагодарив; было ощущение, что она вообще не видела, что брала.
— Давай наоборот, — сказал он, — ты иди вниз, а я с врачом потолкую.
— Как хочешь, — она кивнула. — Ты надолго в Москву?
— Увидим.
Он пошел в ординаторскую. Симпатичная медсестра с наведенными глазами и хвостом русых волос, торчавшем из под белой косынки, говорила по телефону, при его появлении она быстро, закругляясь, зашептала что-то в трубку. Оторвавшись, на его вопрос ответила, что профессор оперирует по средам и пятницам, остальные врачи бывают ежедневно, в 431-й лечащий врач Завальнюк Юрий Михалыч, ординатор Романова, он сегодня дежурит, но сейчас уехал встречать поезд. Должен скоро быть.
— А захочет он так поздно со мной говорить? — засомневался Митин.
— Обязательно, — улыбнулась сестра. — Встретит проводника с лекарством из Прибалтики и появится. Извини, — сказала она в трубку.
— На вашу ответственность, — улыбнулся в ответ Митин.
Он спустился в парк, прошел вдоль обеих аллей. Любки нигде не было, и людей было немного, последние посетители фланировали по дорожкам со своими ходячими больными, перевязанными, загипсованными. Он сел на одну из скамеек, наблюдая. Пахло отошедшим зноем, отцветающим разнотравьем, тянуло легкой гарью от костра за оградой. Запахи его детства.
Если бы Митин был писателем, для него самым интересным было бы монтировать разные куски времени. Сравнивая одно с другим, сопоставлять прогнозы и планы — с итогами. Ему нравилось соединять концы провода, по которому бежит ток времени, унося с собой события, старый быт и формы жизни, образуя новые, иногда начисто опрокидывающие все предсказания. Он часто задумывался над тем, что было и что стало, о чем мечталось и что сбылось. Например, как странно и ново было глядеть на фотографию их класса и вспоминать. Что осуществилось из того, что каждый предполагал, придумал, любил или не любил? Девочки-близнецы умерли от какой-то наследственной болезни, не дожив до тридцати, можно ли было представить себе это в школе, даже в страшном сне? Или предположить, что вот этот прилизанный тихоня и ябеда с ярко-синими глазами, которого однажды они решили проучить, заставив в уборной подтереть пол, на который дружно помочились, что именно он, склонивший
Монтаж кусков времени лучше всего обостряет память, шлифует опыт, заставляя тебя анализировать. К примеру, вдруг открываешь для себя, что для душевного опыта не всегда существен повод, событие, человек, но всегда — сила вызванных ими чувств и поступков, след, который они оставили. Допустим, как смешон он был в истории с Настей, и слепой бы разглядел, что к чему, но велики и подлинны были его страсть, отчаяние, отозвавшиеся впоследствии кровотечением. Кроме того, сопоставление дает тебе реальную картину старого и нового. Жизнь поменялась во всем, думает он, то, что пять лет назад волновало, захватывало с потрохами, теперь ушло в небытие. Разве дело просто в смене поколений, их особенностях? Порой как волна накатит — всех охватывает лихорадка, интерес к чему-то небывалому, чего еще не было, а потом смоет все дочиста, накатит новая, поднимет на гребень совсем иное. В начале шестидесятых все стронулись с места — в горы, на плоты, на новые стройки, как всеобщее помешательство. Куда-то ехать, что-то узнавать, порывать со старым, оставлять насиженное, накопленное. С самим Митиным это началось лет на пять раньше, чем с другими. Он выглядел тогда просто чудаковатым парнем, никто из его ребят еще не заразился этой болезнью, а он уже несся куда-то в Якутск, Усть-Неру или Владивосток, потом вдруг выучивал иностранный язык или увлекался йогой, а затем так же внезапно обо всем этом забывал, отсекал, начиналось новое. Будущий полярный хирург Вовка Жилин ему говорил: «На кой тебе йоги, северная деревня, где обжигают горшки, тебе же это никогда не понадобится, чистая потеря времени!» А он не умел высчитать, что понадобится, что пригодится, разве можно узнать точно? Понадобилось ли самому Вовке Жилину на ледовой станции то, что он в классе собирал бабочек? Ему бы тренировать организм, практиковаться в больнице. А Машке Прониной? Пригодился ли ей венгерский, который она долбила, надеясь написать работу о творчестве Аттилы Йожефа? Месяцы, которые теряла на этот сложный язык, она могла жить в полную силу молодости, танцевать, флиртовать, открывать неведомое. Она не поехала в Венгрию, ничего не написала. Она родила через год двойню, и ей показались ненужными наука, венгерский, даже дружба с одноклассниками. Самым важным и жизненным оказались для нее только дороги из кухни в спальню, из дома в консультацию, от телевизора на рынок.
Митин отодвинулся, заметив пару, подошедшую к его скамейке. Женщина с перевязанной шеей что-то взволнованно внушала спутнику. Митину стало неловко, он привстал, уступая скамейку, но они замахали, обиделись. И уселись как-то на краешек. Через минуту Митин был полностью ориентирован в их проблеме. Дочь не хочет поступать в институт, устраивается на курсы в торговую сеть, — родители против. Типично, подумал он. Массовый интерес людей тоже сместился. Когда он поступал в университет, на каждое место мехмата претендовало 15—18 человек. Те, кто в июле провалился в университет, шли в августе сдавать экзамены в МАТИ, МАИ или ИЗМИИТ. На некоторых факультетах там было проще. Молодежь уважала физиков, поклонялась лирикам, презирала экономику и сферу обслуживания. Теперь и на мехмат может оказаться недобор, технари вышли из моды, а вот на психологический, куда Люба поступала, было 20 человек на место. Невероятно! Еще больший конкурс — в архивный, торговый… А наука взрывается неслыханными открытиями, последствия которых трудно предугадать, прогресс ускоряет свое движение в самых неожиданных местах. Значит, мир становится объемнее, сложнее, многозначнее. Но человек-то! Становится ли он умнее, лучше? Меняется в нем что-либо принципиально от того, идет он в стоматологи или в инженеры?
Сейчас он улыбнулся, вспомнив реакцию Любки, когда он пытался найти объяснение перекачки интересов из одной сферы в другую размером заработка.
— Ты что, с луны свалился? — засмеялась она, дразня его острыми зубками и пританцовывая. — Только круглые идиоты живут на одну зарплату.
— Значит, я идиот. — Ему не шутилось. — И страна существует за счет идиотов.
— Ага, — сказала она, начиная пританцовывать сильнее.
— Ладно, — махнул он рукой. — С тобой все ясно!
— Мотя, — сказала она почти с грустью, — ты живешь в мире д у х о в н ы х ценностей, поэтому тебе не понять. Идет обмен н а т у р а л ь н ы м и ценностями.