Оставшиеся в тени
Шрифт:
Грета подняла мятеж.
Однако же и выхода ведь не было. Уж кто-кто, а она знала. К одному влеклись и на одном сплетались все помыслы и чувства. Тут были ее долг, призвание, любовь, прошлое и будущее. Тут была ее судьба.
И минул известный срок, потребовалось внутреннее напряжение с обеих сторон и, быть может, особое сочетание страстного чувства, ума и такта, тончайшее знание женского сердца, присущие Брехту, чтобы возобладало главное.
Одним словом, несмотря на попытку сменить место жительства и квартиру, Грете не удалось бежать от своего жребия. И она была не только разыскана или призвана,
Таковы некоторые биографические частности, характеризующие предшествующие отношения сотрудников.
Эти, может быть, и вовсе не значительные для истории литературы детали и мелкие подробности, однако же, не стоит упускать из виду.
Тем более что при огромной масштабности и многообразии проблем, выдвинутых писателем в «Жизни Галилея», и исторической специфике самого жанра, как уже доводилось замечать, речь идет об одном из самых автобиографических и даже в известной мере исповедальных произведений в драматургии Брехта.
…Можно представить себе, с каким острым любопытством, со спрятанным в глазах пугливым и въедливым вопросом, почти как на чужого, и будто ненароком бросала взгляды Штеффин на этого человека, когда он, только возникнув, при мутном свете неохотно начинающегося дня, молча прихлебывал кофе из чашки, внутренне собираясь к работе. Или, занятый диктовкой, вышагивал по беспечно чистеньким половичкам наемной рыбацкой хижины, вдруг замолкал и бродил понуро взад-вперед, сосредоточенный, обдумывая дальнейшие ходы и развитие пьесы.
Вот тогда и случалось мгновение — отвлечься, сравнить с тем, что накануне перечитала, слышала, давно знала, — и вдруг даже испугаться. Полно, с ней ли это происходит? Этот ли человек на ее глазах создает такое? Это же необыкновенные, великие страницы, ей ясно. Но как совмещается и уживается в нем столь разное?!
Он до последней морщинки на лице, до мешковатого сгиба спины, до отдающего хрипотцой раската высокого, как бы утомленного голоса знакомый и всегда иной, новый — господин Брехт, Берт, товарищ Брехт, ее Биди… Кто же он такой?
И она тогда быстрым взглядом выхватывала отдельные черты его облика и, будто уворованные, укрыв их в себе, внутренне осматривала, испытывала, пытаясь заново сложить и составить их в целостный образ. Как много в нем всего! Но четко обозначаются, живут и преобладают, пожалуй, два начала.
Худое лицо аскета, глубоко посаженные, всегда неожиданные глаза, под проволочными очками, в них тайна, целый мир в них, и сухощавые страстные ноздри, белые, безмускульно помахивающие руки и короткие толстые ноги, твердо ступающие по земле, губы узкие, язвительные и в то же время алые, влажные, аппетитные. Это был великий подвижник, неукротимый правдолюбец и мастеровой.
Внешне тип астенический. Такие любят лакомить тело, а тощими остаются, как фараоновы коровы. Никакие яства не идут им впрок. Все сжигает, очевидно, высокая подвижность и напряженная жизнь духа.
По изначальной натуре в нем много было от южанина, от баварца. Такие еще с молодости — заводилы компаний, пивники, женолюбы, бренчалыцики на гитаре.
(Даже по нынешним временам Грета знала за ним, например, такую причуду. Изредка, когда хотел полностью расслабиться, он устраивал себе ночное пиршество в одиночестве. Перед тем как отойти ко сну, затворялся в комнате. На столе стояло несколько бутылок баварского пива и тарелка с ломтиками сыра иногда десяти и больше сортов, которые удавалось раздобыть в местных лавчонках. Осенью 38-го то и другое в Дании еще было доступно.
Он сидел долго за полночь, отхлебывал пиво, закусывал сыром. Слушал радиопередачу: известия, новости, потом просто тишину. Так он отдыхал, приходил в себя, лакомился, наслаждался, раздумывал, выламываясь из текучки повседневных событий.)
Да, пристрастия молодости не развеиваются… Вот, например, и главное действующее лицо нынешней пьесы — Галилей, фигура, многими признаками внутреннего заряда близкая автору, тоже явно не избежала их отсвета. Он не просто южанин, весьма схожего по темпераменту склада, — итальянец, флорентиец. Этот неутомимый подвижник и пытливый искатель истины — вместе с тем любитель вкусно поесть, насладиться жизнью. Чревоугодник, гусеед, патриот собственного желудка. И что самое главное — убежденный поборник примерно таких же взглядов и представлений на физическую природу человека, как автор. Этого, можно сказать, брехтовского варианта эпикуризма.
Конечно, в них много и разного. Персонаж далеко не во всем автопортрет драматурга. И все-таки даже забавно становится, как в великом ученом флорентийце XVII века проглядывает подчас натура небезызвестного баварца, шваба, который, подыскивая очередной поворот слова и мысли для дальнейшего оживления своего литературного собрата, озабоченно прохаживается сейчас по комнате…
А он вышагивает и вымеривает ногами мысленный диалог с историческим Галилеем, вызываемым из небытия силой воображения. И одновременно с той живой окружающей действительностью, которая все более угрожающими вестями напоминает о себе с каждым прибывающим сюда с материка паромом и судном…
…Еще в начале их сотрудничества Грете довелось слышать шутливое замечание Брехта, что для написания пьесы надо лишь найти счастливый желудь, из которого прорастает потом все дерево.
Такой многозначительный образ, почти символ, в котором сопрягаются и преломляются так или иначе основные художественные идеи произведения, он действительно нередко стремился отыскать *и прежде и впоследствии.
Подобные ключевые формулы нетрудно распознать в публицистической драматургии Брехта. В «Трехгрошовой опере» и «Карьере Артуро Уи» — это образные конструкции «треста нищих» и гангстерского треста «Цветная капуста»; в «Мамаше Кураж» — знаменитый фургон маркитантки Анны Фрилинг, который тянется и скачет по всем проселкам и колдобинам Тридцатилетней войны; в «Добром человеке из Сезуана» — художественный прием раздвоения души одного человека на два начала, доброе и злое и т. д.