Осторожно, треножник!
Шрифт:
182
Б. М. Гаспаров наметил свой анализ еще в 1982 году, а впервые опубликовал лишь после берклийского симпозиума – в Wiener Slawistischer Almanach, 23 (1989), за чем последовали постперестроечные перепечатки в Эстонии и России.
1997: «Квазиэмигрантский» привкус имели, наряду с поездками в Тарту/Кяэрику, разумеется, командировки за государственный рубеж – исключительные выезды в поистине западный мир (В. В. Иванова на конгресс в Осло, 1957; А. А. Зализняка на учебу в Париж в 1950-е, Б. А. Успенского в Данию, 1961) и более скромные, обычно под видом частных приглашений, поездки в страны народной демократии. Пример последнего – моя поездка на Международный семиотический симпозиум в Варшаве конце августа 1968 года (!), где я встретился с ведущими фигурами мировой лингвистики и семиотики – Ю. Кристевой, У. Эко, К. Метцем, К. Уоткинсом, Е. Куриловичем, М.-Р. Майеновой, Э.
183
1997: Текст выступления был отредактирован трижды, но не был никак модернизирован по существу. На уровне 1989 года сознательно оставлен и основной текст данного раздела, проникнутый энтузиазмом перестроечного воссоединения. Комментарии же 1997 года, как и весь раздел II, напротив, пишутся после появления в печати многочисленных воспоминаний об истоках семиотического движения и потому выдержаны в не взирающем на лица духе исторической реконструкции. Отсюда сознательное, иной раз, возможно, диссонантное, двухголосие настоящего сочинения в целом.
184
1997: Эта рискованная установка на открытость дорога мне и сегодня, особенно на фоне того соблазна ностальгической героизации собственного и коллективного прошлого, которому поддаются некоторые участники московско-тартуского движения в роли монологически пишущих историю победителей. См., например, кованый из чистой стали самообраз мемуариста в Иванов 1995 , а также идеализирующий флер в ряде материалов в «Новом литературном обозрении» (3 [1993]: 29–87) и в Кошелев 1994 (265–351); см. также примечание 218 . Любопытно, что в 60-е – начале 70-х самокритичность отличала И. И. Ревзина. Многими она воспринималась как проявление неоригинальности и неуверенности в себе, облеченное в позаимствованную у математиков форму готовности к переформулировке собственной позиции при столкновении с противоречащими фактами или убедительными контраргументами. Не исключено, что аналогичным образом представителями более молодого поколения истолковывается сегодня мой эклектический постструктурализм и извиняющийся дискурс.
Воспользуюсь, кстати, случаем повиниться в том мальчишеском беспределе, с которым мы с Ю. К. Щегловым подвергали кулуарному осмеянию лингвистические и семиотические модели И. И. Ревзина. При последней встрече (в Тарту в феврале 1974 года, т. е. за месяц с небольшим до своей скоропостижной смерти) И. И. явил достойный образец коллегиальной этики, протянув мне руку прощения и примирения. В объяснение, если не оправдание, нашего поведения могу сказать лишь одно: что совпавший с нашей молодостью период политической оттепели и научного подъема был воспринят нами как карнавал без берегов и, уж конечно, без табели о рангах. (К сожалению, даже у теоретиков карнавала реакция на него в практической жизни иной раз laisse à désirer.)
185
Слова transition (= «переходный процесс»), discoursе (= «воплощенные в речи мироощущение и жизненная позиция») и identity (= «сознание/ ощущение собственной личности»), столь необходимые для разговора на эти темы, до недавнего времени блистали отсутствием в русском словаре. Помню, как в начале 70-х гг. я переводил на русский язык статью Цв. Тодорова (см. Тодоров 1975 ), а затем встретился с ним в Париже уже в качестве эмигранта (1980 г.). Поблагодарив меня за перевод, он высказал и претензию: «Discours – не то же самое, что “тип текста”». Не поняв сути возражения, я запомнил его, чтобы осмыслить в дальнейшем – процесс, занявший лет пять. В 1988 г. в Москве, в разговоре с коллегой (М. О. Чудаковой), я употребил слово «дискурс» и был немедленно обвинен в пристрастии к модной тарабарщине. Увы, в ответ на прямой вызов определить по-русски понятие дискурса, я был в конце концов вынужден прибегнуть к обратному переводу в полумистическое бахтинское «Слово». Забавно, что сегодня (1994 г.) слова «дискурс» (с ударением на первом слоге) и «идентичность» свободно употребляются в российских газетах.
186
Это широкое русское понятие ближе к sciences («точным наукам»), чем к scholarship («гуманитарной учености») и, во всяком случае, звучит много солиднее, чем criticism («[литературная] критика»). 1 9 9 7: Атмосферу научного Sturm-und-Drang\'а можно проиллюстрировать двумя эпизодами конца 50-х – начала 60-х годов. См. мою виньетку «Общая теория дешифровки» («Звезды…»: 67–68), и еще одну в том же роде, озаглавлю ее «Кибернетическая лингвистика»: «Престиж новых научных веяний проявлялся порой в самых причудливых формах. Однажды на
187
«Территориальный» аспект тартуского феномена подробно рассмотрен в статье Б. Гаспаров 1994 и в серии откликов на нее; см. также прим. 218 .
188
1997: Представление о концептуальной пропасти между традиционным литературоведением и структурализмом может дать виньетка «Она его любит» ( Жолковский 2008: 117–118).
189
О культурных сверхзадачах движения см. также Б. Гаспаров 1994, Пятигорский 1994: 326; об ориентации на прошлое и «воскрешении мертвых» см. Сегал 1993: 34, 39.
190
Разумеется, к русистике дело не сводилось – изучались и литературы других стран, а также широкий спектр внелитературных явлений культуры.
191
1997, 2009: Тем самым я вовсе не имею в виду отмежеваться от этих работ, многие из которых в дальнейшем вышли по-английски и были переизданы в России. Ретроспективную автопереоценку нашей со Щ. «поэтики выразительности» и ее места в литературной теории см. в Жолковский 1992б, Щеглов 1996б . В самом общем виде можно сказать, что честолюбивые претензии на полную формализацию порождающего описания оказались чрезмерными для своего времени, слишком громоздкими в практическом исполнении и потому неудобоваримыми для гуманитарного литературоведческого сознания. Вообще же, постструктурная позиция не отменяет структуралистской, а скорее включает ее, то распространяя ее на новый материал, то, наоборот, маргинализуя или релятивизуя в тех или иных отношениях. Полный отказ от структур противоречил бы постмодерному принципу всеядности; сегодня более, чем когда-либо, уместно смотреть на разные методологические «измы» как на набор инструментов, каждый из которых по отдельности и в любых комбинациях с другими применим в зависимости от характера конкретной исследовательской задачи. Обращаясь к собственному опыту, могу сказать, что в моих главах недавней соавторской монографии о Бабеле (Жолковский и Ямпольский 1994) структурно-тематические инварианты писателя занимают подчиненное место по отношению к интертекстам (не говоря уже о свободном сочетании в книге разных интертекстуальных подходов двух авторов). А в ряде новых работ о Зощенко я, при всем внимании к внелитературным контекстам и, прежде всего, к «реальной» личности писателя (реконструируемой по его квазиавтобиографической повести «Перед восходом солнца» и по мемуарным и иным свидетельствам), напротив, следую давним структуралистским принципам: выявление инвариантных мотивов вполне соответствует задаче реинтерпретации Зощенко (см. Жолковский 1999 ).
192
1997: Разумеется, в эпоху структурно-семиотического бума царила, скорее, противоположная убежденность в полной и окончательной разрешимости всех задач литературоведения именно благодаря имманентности его объекта, завещанной формализмом 20-х годов. Помню, как (году, вероятно, в 1968-м или 1969-м) Б. А. Успенский сообщил мне, что наконец отдал в печать свою книгу по поэтике композиции (Б. Успенский 1970) и больше заниматься поэтикой не намерен, ибо все основное теперь уже сделано. Незабываема также фраза, которой В. К. Финн, один из классиков советской информатики, со скромно-торжествующей улыбкой закончил какой-то свой доклад: «…И тогда поэтика, подобно квантовой механике, замкнется как сугубо формальная теоретическая дисциплина».
193
Соответствующий пересмотр эйзенштейновского наследия см. в Жолковский 1992б, 1994а: 296–311 (см. след. с.).
1997: Острота вопроса о подобном пересмотре видна хотя бы из врезки (Козлов 1992) , которой редакция «Киноведческих записок» сочла необходимым по-советски сопроводить публикацию этой работы. Властные редакторские стратегии (советские, пережиточные и постсоветские) рассмотрены мной в специальной статье о редакторах, включенной и в настоящий сборник.