Осторожно, треножник!
Шрифт:
Это типичная Ахматова, с ее стоическим неверием в возможность счастья, так что «мертвенность» пронизывает изображение самой любви, так сказать, не дожидаясь разлуки, смерти или постановления ЦК. Присутствует и контрастный мотив – смелое, «раскольниковское» устремление к переходу ограничительной черты. Присутствует и даже в каком-то смысле определяет структуру стихотворения, которое строится на постепенном нарастании и все большей и поэтической дерзости переносов, акцентирующих стиховые и синтаксические границы, проецируя тему «граничной черты» в формальный план текста.
В I строфе переносов нет; во II их два, заметных, но не вопиющих (года /… счастья; чужда /… сладострастья) ; а III строфа, где речь заходит о трагическом достижении заветной черты, представляет собой целый букет переносов. Текст прерывается сильными паузами после безумны (конец предложения), после ее (конец строки), после достигшие (конец
Заключительный анжамбман поддержан структурной цитатой из «На холмах Грузии…»: И сердце вновь горит и любит – оттого , Что не любить оно не может. При этом Ахматова обостряет перенос как синтаксически (не просто отчего , а отчего мое ), так и семантически – переосмысляя пушкинскую концовку в сторону полной пессимистической безнадежности: у Пушкина, несмотря на паузы и общую сдержанность тона, даже в разлуке сердце… горит и любит , у Ахматовой сердце героини не бьется даже под рукой присутствующего тут же партнера. [44]
Подобная «мертвенная любовь» – ситуация в поэтическом мире Ахматовой нередкая; [45] ср.:
Сочинил же какой-то бездельник, Что бывает любовь на земле… Но иным открывается тайна, И на них почиет тишина… Я на это наткнулась случайно И с тех пор все как будто больна;
Мне даже легче стало без любви;
Исцелил мне душу Царь небесный Ледяным покоем нелюбви;
Отошел ты, и стало снова На душе и пусто и ясно;
Сердце бьется ровно, мерно… Мне не надо ожиданий У постылого окна И томительных свиданий… Вся любовь утолена;
Что ему ничего не надо, Что мне не в чем ему отказать;
Я знаю, ты моя награда… За то, что я не говорила Возлюбленному «Ты любим»;
По-новому, спокойно и сурово, Живу на диком берегу;
Забвенье боли и забвенье нег – За это жизнь отдать не мало;
Разлуку, наверно, неплохо снесу, Но встречу с тобою – едва ли;
Ты давно перестала считать уколы – Грудь мертва под острой иглой, И напрасно стараешься быть веселой – Легче в гроб тебе лечь живой….
Амбивалентный образ любви/нелюбви, встречи/невстречи, касания/отчуждения пластически иногда выражается конкретным жестом, в частности – жестом рук:
Как непохожи на объятья Прикосновенья этих рук;
Он снова тронул мои колени Почти не дрогнувшей рукой;
Как беспомощно, жадно и жарко гладит Холодные руки мои.
В нашем стихотворении этот жест, опирающийся на долгую традицию русской и европейской прозы (интертекстуальный принцип, отмеченный уже первыми исследователями Ахматовой), [46] вынесен в финальную пуанту.
Заметное место среди ситуаций «фаталистического приятия мертвенности» занимают прямые констатации «страха»:
«Любовь» (название стихотворения)… верно и тайно ведет От радости и от покоя… И страшно ее угадать В еще незнакомой улыбке;
И мне понятен серых глаз испуг, И ты виновник моего испуга. Коротких мы не учащаем встреч. Так наш покой нам суждено беречь;
Я с тобой не стану пить вино, Оттого что ты мальчишка озорной;
Мне же лучше, осторожной, В них и вовсе не глядеть;
Я очень спокойная, только не надо Со мною о нем говорить;
В том доме было очень страшно жить… Ни то, что оба молоды мы были… Не уменьшало это чувство страха. И я над ним смеяться научилась;
Сегодня мне письма не принесли… Я слышу: легкий трепетный смычок, Как от предсмертной боли, бьется, бьется, И страшно мне, что сердце разорвется, Не допишу я этих нежных строк;
Только страшно так, что скоро, скоро Он вернет свою добычу сам;
Страшно, страшно к нелюбимому, Страшно к тихому войти;
Страшно мне от звонких воплей Голоса беды… Надо мною только небо, А со мною голос твой;
Любовь
Возвращаясь к «страхам» Зощенко, среди упреков по адресу моей модели его мироощущения был и такой: «Я лично знал Зощенко. Он был очень храбрый человек». Действительно, вопрос о месте «смелости» в зощенковском мире «страха, беспокойства и недоверия» вполне законен, особенно учитывая воинскую карьеру Зощенко – георгиевского кавалера. Каково же это место?
Помимо всякого рода «научных», «диетических» и т. п. способов преодоления страха, особые надежды возлагаются Зощенко-писателем на нерасчетливую, отчаянную, дерзкую, но в то же время твердую, волевую, «рыцарскую» смелость (условно: мотив «удивительная смелость»). [47] Таково в рассказе «Серенада» (включенном в «Голубую книгу») поведение прыщавого студента, снова и снова вступающего в неравный бой с силачом-водолазом, который в конце концов оказывается морально раздавлен и признает свое поражение. Таков в исторической части того же раздела «Голубой книги» – «Удивительные события» – римлянин Муций Сцевола, для доказательства своей непреклонности сжигающий на огне правую руку (причем между двумя эпизодами есть текстуальные переклички). Таков же был и знаменитый отпор, данный самим Зощенко его официальным хулителям в июне 1954 года. Выступая на проработочном собрании в Ленинградском Доме писателя, опальный автор с вызовом отстаивал свой отказ в недавней беседе с английскими студентами признать правильность ждановских поношений. Как вспоминал Даниил Гранин:
«Оказалось вдруг, что Зощенко не обороняется, не просит снисхождения, он наступал. Один против всей организации с ее секретарями правления, секциями, главными редакторами… Его пригласили на трибуну, чтобы он публично склонил голову и покаялся… “Я могу сказать – моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены… Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын… Я не собираюсь ничего просить. Не надо мне вашего снисхождения, – он посмотрел на президиум, – ни вашего Друзина, ни вашей брани и криков… Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею”… Не раздавленный, он сказал то, что хотел… он отстоял свою честь. Впервые кто-то осмелился выступить против одного из Верных Учеников [т. е. Жданова] Продолжателя [т. е. Сталина]. Еще не было ХХ съезда. И слово каждого из них не подлежало сомнению. Это была победа. Ясно было, что она дорого обойдется ему. Но цена его не занимала. Его уже ничто не останавливало». [48]
«По свидетельству очевидцев, – пишет, дополняя свидетельство Гранина, Ю. В. Томашевский, – Зощенко заканчивал выступление в состоянии, близком к обмороку. Выкрикнув последние слова, он выбежал из зала». [49]
Я привожу эти примеры в главе, посвященной рассказу «Монтер», герой которого тоже ведет себя с «удивительной смелостью», подобно еще ряду персонажей комических рассказов и самому Зощенко – ребенку и юноше – перволичному персонажу «Перед восходом солнца». Полагаю, что такое мужество не только не противоречит центральности «страха» для личной и художественной мифологии автора, а составляет ее органическую часть. Зощенко смел именно потому, что знает свой страх и борется с ним.
Среди «страхов» Ахматовой была и боязнь одиночества (документированная показаниями многочисленных мемуаристов), которая выливалась, в частности, в нежелание жить в отдельной квартире, вплоть до готовности переезжать на новое место только вместе с соседями-стукачами. По-зощенковски «коммунальные» обертоны этой истории иронически обострялись тем фактом, что сам Зощенко входил в состав писательской комиссии и хлопотал об улучшении жилищных условий Ахматовой.
Другой «зощенковский» момент в биографии Ахматовой – эпизод с вселением в гостиницу во время триумфальной поездки в Италию в 1964 году в связи с получением премии Этна-Таормина:
«Горничная открыла номер, – вспоминает сопровождавшая Ахматову Ирина Пунина [возможно, не самый объективный свидетель. – А. Ж. ], – это была маленькая комната с одной кроватью посередине. Накапливавшиеся в Акуме усталость и раздражение передались и мне, я сказала, что не потерплю такого издевательства, спущусь вниз выяснить недоразумение. Акума, не желая меня отпустить, перешла на крик: “Не смей! Откуда ты знаешь, может быть у них принято спать на одной кровати!!!” Я пошла к администратору, все… быстро уладилось… В четыре часа Сурков и Брейтбурд обещали прийти за Анной Андреевной… Никто не пришел… Я позвонила Суркову – никто не ответил. Я хотела спуститься вниз – Акума не отпустила. Нельзя было ее оставлять… [В окно] я увидела Симоновых и еще знакомые фигуры. Я пыталась позвать их… но с высоты восьмого этажа ничто не доходило до шумной площади… Надо было что-нибудь узнать, но оставить Акуму одну в таком состоянии было невозможно… В номер по ту сторону холла (который мы должны были занимать) кулаками стучали Брейтбурд и Симонов… Из этого Акума потом сделала… новеллу… о том, как Брейтбурд и Сурков… решили, что мы сбежали…
В тот вечер многие пришли поздравить Анну Андреевну. Быстро заполнилось все пространство небольшого номера… Анна Андреевна благосклонно принимала поздравления, сохраняя спокойную величественность. Я достала водку и закуски… данные нам в дорогу… черный хлеб, который… купила в Бресте… Непринужденное, почти озорное веселье особенно чувствовалось после официального торжественного чествования… [В] номере гостиницы… собравшиеся чувствовали себя свободно, стоя пили водку… [И]тальянцы скоро ушли. У оставшихся разговор постепенно оживлялся…» [50]