Остров Буян
Шрифт:
«А в праведной был ли? – перебил он себя вопросом. – А кто виною тому, что, стряхнувши ярмо боярское, правдой не зажил город?»
«Никто, как я! – с сокрушением и болью признался себе летописец. – Возгордился собой. Я-де чел философию и риторику – мне поучать, а не слушать! Хлебник, мол, человек не книжный – чему научит!.. Эх, пес ты, пес! Не постиг ты, что есть мудрость сердца! И плюнул бы, да не на кого: себе-то в глаза как плюнешь!.. А куда теперь деть все писанья? Кому они! Чего под конец напишешь? Как городом отступили все от Гаврилы да в тюрьму его дали
Ох, ох, безумия! Писал, блудя разумом, Белое царство; началивал суемудренно и что сотворил!
Заплутаец несчастный, лбом о землю великому мужу тому, кой дыбой тебя унимал! А ты, поганец, дал вкинуть его в тюрьму, клыками не вгрызся в злодеев. Аль зубки, бедненький мой, изломать боялся?! А как теперь в очи соседям глянешь?! Знать, совесть в тебе не свирепа!
Не бежал разведывать, куда засадили Гаврилу, голову ль тайно ссекли, огнем ли замучили насмерть… Домой притащился, сидишь в тиши, от бури укрыт, да сызнова лжеписанием труждаешься, яко бы свет человекам от него воссияет… А что имеешь? Ум мрачен, душу темну, сердце блудно да очи слепы.
С чем прожил житие земное? Полный сундук наложил дерьма, не в отхожее место, а прибрал, как узорочье многоценно! Суторщину смердячью оберегал, словно надобна внукам! Суемудрую риторику да беспутную диалектику нянчил, как мамка, и сердце и ум тому отдал… Суета!.. И ни к чему след суеты хранить – яко тень от облака пыли…
Ох, лицемерие и злосмрадная лжа! Сызнова воровство сердечно: благо, задницу бог даровал, сижу и пишу прежним блудом.
Ан пора настала пожечь мой умет нечистый и пепел развеять. Горько в безвестии сдохнуть и страшно: что жил, что нет! Брехал, как пес бестолковый, ветру на радость. А дело пришло – ни шила, ни мыла!..
Ну те к черту, не надобен ты никому, и писанья твои негодны!..»
Томила упал головой на последний лист своей «Правды». Отречься от всего, что писал и о чем радел, уничтожить все – было страшнее, чем наложить на себя руки…
Ударил сполох.
Томила вскочил от стола, но, вместо того чтобы выбежать из избы, в ожесточении и ярости схватывал он со стола охапки бумажных листов и кидал их в печь…
Последний лист он зажег от огня свечи и засунул в бумажную кучу…
В тот же миг охватило его желанье плеснуть водой и, пока не сгорело, залить, что успеет… С листами «Правды» сгорала вся жизнь, все мысли, мечты… Он бросился к бадейке, медным ковшом зачерпнул воды и… залпом выпил до дна…
Огонь разгорался. На красном бумажном пепле, пока он не остыл еще, выступали белые буквы…
Томила загасил свечу и лег на скамью, следя за игрой огня на бревенчатых стенах избы…
Оставив свой дом, Томила вышел к берегу Псковы и медленно брел вдоль реки, прислушиваясь к ее течению, к тихим всплескам рыбешек. Направился к мельнице: там у запруды был темный омут с водоворотом. Мрачный омут под сенью склоненной столетней вербы казался Томиле прибежищем покоя.
«Что был,
«Боязливец, бедненький, хоронишься от людей и от бога, и от себя бежишь. Ишь, совесть-то нечиста! – сказал он себе. – Люди на плаху лягут, а ты себе бучило уготовил от страха. А дерзни-ка со всеми держать ответ! Не дерзаешь? Писаньями заниматься, то дело твое. А ты город вздыми! А ты не дай городу целовать креста. А ты изгони архиреев… Ведь кругом измена творится. Ты пойди в собор, обличи Макария…»
И Томиле вдруг показалось, что слово его по-прежнему тронет сердца горожан, и если он призовет, то за ним восстанет весь город…
Томила не заметил, как настал день и вода посветлела, отразив голубое небо.
Услыхав звуки соборного колокола, созывавшего народ в Кром, он вскочил и поспешно пустился в город.
Идти было легко и почему-то весело и спокойно. Улицы казались просторными, небо стало выше и светлее, грудь дышала легко прохладным утренним воздухом.
Томила вошел в собор.
В духоте сбилась тесная, сдавленная толпа и раздавался глухой шепот.
Вчера, когда народ не пошел на благовест, новые земские старосты со всеми выборными Всегородней избы и с ними поместные и кормовые казаки все-таки принесли крестное целование. Потому сегодня, чтобы не дать целовать крест вразбивку, народ повалил к собору всем городом. Прохора Козу, Русинова и Мошницына упрекали в измене за то, что они согласились дать крестное целование прежде отвода от города царского войска.
Передвижение осадных войск от Петровских к Великим воротам заставляло «пущих бунтовщиков» и стрельцов не покидать стены и не идти к собору. Духовенство рассчитывало, что оторванный от стрельцов посадский Псков наконец удастся сломить.
Томила прошел на самый перед к алтарю и стал слушать. Он смотрел на огни свечей, не видя ни Макария, ни Рафаила, ни их многочисленной свиты, и слышал лишь тонкий, пронзительный голос, который читал слова крестоприводной записи:
– «…И в том перед господом богом и животворящим крестом его винимся, что нарушили мы крестное целование, данное тебе, великому государю нашему, и во граде мятеж воровством учинили, и Логинка-немчина били и пытали, и домы во граде пограбили. И в том со слезами и скорбию вины свои приносим, что в уездах разоряли твоих, государь, дворян и детей боярских…»
Томила взглянул на Макария, стоявшего рядом с Рафаилом, и в нем закипела такая ненависть к этим людям, которые разрушают крестом и молитвой великую правду «Белого царства» и возвращают город к извечным неправдам.
– Продажа! – крикнул Томила.
Отгулом отдалось это слово под куполом и прокатилось над алтарем, заглушив чтение.
– Продажа! Продажники! – подхватили в толпе.
Возглас Томилы, разрастаясь, неистовым гулом заполнил церковь.
– Новые всегородние старосты в изменных статьях целовали крест!