Остров Крым (авторская редакция)
Шрифт:
Лучников старался тоже наблюдать своих хозяев. Он понимал, что вокруг него реальная советская власть, уровень выше среднего, а может быть, и очень выше. Любезно общаясь и сохраняя немногословность (это качество явно импонировало присутствующим) он старался прислушиваться к обрывкам разговоров, которые временами вели между собой эти исполненные достоинства обнаженные особы с гениталиями в седоватом пуху. Уровень — это и была главная тема разговоров…Он выходит на уровень Михаила Алексеевича… нет, это уровень Феликса Филимоновича… да ведь не на уровне же Кирилла Киреевича решаются такие вопросы…
В какой-то момент он глянул на них со стороны,
— А где же Арон Израилевич?
Во время очередного перехода в парилку к Лучникову приблизился непосредственный сегодняшний спаситель Олег Степанов. Без всякого сомнения, этот огромный, как лошадь, активист впервые находился в таком высоком обществе. Он был слегка неуклюж, слегка застенчив, как мальчик, впервые допущенный в компанию мужчин, он, кажется, слегка был смущен превосходством своего роста, сутулился и пах прикрывал полотенчиком, но был явно счастлив, ох, как счастлив! Радостью, подобострастием и вдохновением сияли его обычно мрачновато-лукавые глаза. Он чувствовал свой звездный час. Вот он пришел, и так неожиданно, и благодаря кому — какому-то жалкому пьянчуге Гангуту! Русская историческая аристократия, шефы партии, армии и торговли — и он среди них, Олег Степанов, рядовой национального движения. Сегодня рядовой, а завтра…
— Я знаю, Лучников, почему вы спрашиваете про Арона Израилевича и про Фаттаха Гайнуловича, — заговорил он. — Вам любопытно: допускаются ли сюда инородцы. У вас рефлексы западного журналиста, Лучников, пора с ними расстаться, если хотите быть в нашей среде… — Он говорил как бы приватно, как бы только для Лучникова, но голос его все повышался и по дороге в парилку на него кое-кто из немногословных боссов как-то косо стал поглядывать. Степанов бросил свое полотенце в кресло, и Лучников с любопытством заметил, что длинный и тонкий степановский член находится как бы на полувзводе.
Вошли, и расселись в парилке по малому амфитеатру дощатых отшлифованных полок — и впрямь сенат. Начали розоветь, испарять ненужные шлаки, для того, чтобы еще новые вкусные эти шлаки безболезненно принять. Так ведь и гости Лукулла блевали в особом зале, чтобы снова возлечь к яствам.
— Мы не примитивные шовинисты, — все громче говорил Олег Степанов, — тем более не антисемиты. Мы только хотим ограничить некоторую еврейскую специфику. В конце концов это наша земля, и мы на ней хозяева. У евреев развита круговая порука, сквозь нее трудно прорваться. Меня, например, трижды, рубили с диссертацией только по национальному признаку, и я бы не прорвался никогда, если бы не нашел друзей. Евреям нужно научиться вести себя здесь скромнее, и тогда их никто не тронет. Мы хозяева на нашей земле, а им мы дали лишь надежное пролетарское убежище…
— Как вы сказали — пролетарское
— Да-да, я не оговорился. Не думайте, что с возрождением национального духа отомрет наша идеология. Коммунизм — это путь русских. Хотите знать, Лучников, как трансформируется в наши дни русская историческая триада?
— Хочу, — сказал Лучников.
На скамейках амфитеатра разговорчики об уровнях понемногу затихли. Голос Олега Степанова все крепчал. Он спустился вниз и повернулся лицом к аудитории, большой и нескладный, человек-лошадь, похожий на описанного Оруэллом Коня, но с горящим от неслыханной везухи взглядом и полувзведенным членом.
— Православие, самодержавие и народность! Русская историческая триада жива, но трансформирована в применении к единственному нашему пути — Коммунизму!
— Кто это такой? — спросил чей-то голос с ленцой за спиной Лучникова.
В ответ кто-то что-то быстро шепнул.
— Декларирует, — с усмешкой то ли одобрительной, то ли угрожающей, проговорил «ленивый».
Олег Степанов, без сомнения, слышал эти высказывания я смело отмахнул со лба длинные черные пряди а-ля Маяковский. Он не намерен был упускать сегодняшний шанс, для него уйти из этой баньки незамеченным страшнее было любого риска.
— Христианство — это еврейская выдумка, а православие — особенно, изощренная ловушка, предназначенная мудрецами Сиона для такого гиганта, как русский народ. Именно поэтому наш народ с такой легкостью в период исторического слома отбросил христианские сказки и обернулся к своей извечной мудрости, к идеологии общности, артельности, то есть к коммунизму! Самодержавие, сама по себе почти идеальная форма власти, в силу случайностей браков и рождений, увы, к исходу своему тоже потеряла национальный характер. В последнем нашем государе была одна шестьдесят четвертая часть русской крови. И народ наш в корневой нашей мудрости сомкнул идеологию и власть, веру и руку, изумив весь мир советской формой власти, Советом! Итак, вот она, русская триада наших дней — коммунизм, Советская власть и народность! Незыблемая на все века народность, ибо народность — эго наша кровь, наш дух, наша мощь и тайна!
— Братцы, мои, да у него торчком торчит! — сказал со смешком ленивый голосок за спиной Лучникова. — Вот так маячит! Ай да Степанов!
Степанов и сам не заметил, как у него в порыве вдохновения поднялся член. Ахнув, он попытался закрыть его ладонями, по эрекция была настолько мощной, что красная головка победоносно торчала из пальцев.
Общество на финских полатях покатилось от хохота.
— Вот так дрын у теоретика! — К Людочке беги быстрей, брат Степанов. — Да у него не на Людочку, у него на триаду маячит! — Ну, Степанов! — Ну, даешь, Степанов!
«Теоретик» затравленно взирал на хохочущие лица, пока вдруг не понял, что смех дружественный, что он теперь замечен раз и навсегда, что он теперь — один из них. Поняв это, он похохотал над собой, покрутил головой и даже слегка прогаллопировал, держа в кулаке свой непослушный орган.
Тут в парилке открылась дверь и на пороге появился еще один человек — голыш с крепкой спортивной фигурой.
Смех затих.
— А вот как раз и Арон Израилевич, — тихо сказал кто-то.
Лучников узнал своего друга Марлена Михайловича Кузенкова. Кто-то тихонько хихикнул. Лучников оглянулся и оглядел всех. Все смотрели на вновь прибывшего с любезными улыбками. Было очевидно, что он, хоть и допущенный, но не совсем свой.