Остров Нартов
Шрифт:
После ухода отца мать жила с Чернобаевым. Я не испытывал к нему никаких чувств и уж тем более сильных чувств - вроде обожания или ненависти. Он не давал мне ни малейшего повода к тому. По крайней мере, все то время, которое мы виделись с ним, он молчал, а если и разговаривал, то вполголоса, что сильно раздражало мою мать. Она постоянно просила Чернобая, так его звали для краткости, говорить громче, потому как она и без того страдала ушными болями, жаловалась на то, что абсолютно ничего не слышит и не понимает причин этой глухоты. Слушала себя ладонью, ватным тампоном, самодельным картонным эндоскопом ли, говорила, что скоро станет с ним, с Чернобаем, совсем инвалидом. А он просто стеснялся
После гибели Чернобаева мать совсем не изменилась, кажется, она даже не пошла на его похороны - у нее была какая-то срочная работа. Может быть, она была лишь несколько удивлена его нелепой смертью, но не более того, не более того, а иногда она даже и говорила: "Ужас какой-то, во сне такое не приснится". И все.
Это не страх и тем более не жестокосердие, но разочарование и до высшей степени пустота.
Чернобаев знал о моем мертвом брате. Изредка они с матерью разговаривали на эту тему, опять же вполголоса, хотя отец, когда еще жил с нами, я это прекрасно помнил, настрого запрещал говорить об этом с чужими людьми. С посторонними.
Порфирьев доел суп и отодвинул тарелку, освободив перед собой место на птицах и жуках клеенки:
– Ты бы смог сейчас узнать Петра?
– Какого еще Петра?
– я вздрогнул.
– Какого, какого! Брата твоего, забыл уже, что ли?
– Так ведь я Петр, а брат умер давно.
– Ты не Петр, а брат твой не умер!
– Думаю, что я не смог бы узнать его, потому что никогда не видел его...
– Это неважно, - Порфирьев опять залез в рот пальцами - "да что же это такое!" - и принялся ковыряться в зубах - "а, черт, застряло!"
– Не видел его, понимаешь, ну вот как тебя, например, - продолжал настаивать я.
– Это совсем-совсем неважно, правда, дедушка?
Старик оторвался от своей тарелки и утвердительно закивал головой.
"Почему я опять мучим, почему я всегда мучим? Что я говорю? Ведь я хотел рассказать Порфирьеву о том, что произошло вчера вечером на платформе, о том, как неизвестный человек курил, сидя на нестерпимо пахнущих креозотом свежих шпалах или насыпи, не помню сейчас от волнения, сидел, одиночествовал, но потом заметил меня, и мне почему-то сделалось страшно, тоскливо, как будто меня обязательно должны были убить; о том, как человек полез на платформу, но поскользнулся, и электричка истошно завыла, о том, как человек заорал: "Дай, дай руку, падла, что стоишь!", но меня полностью сковала судорога, и я неподвижно стоял, смотрел перед собой в темноту, не различал его лица, но лишь проносящиеся мимо вагоны, лишь зелень электрических ламп в матовых колпаках, размазанные окна, табачную мглу тамбуров, разверстые рты задавленных резиновыми шлангами и проводами в пластмассовой изоляции пассажиров, слышал визг тормозных колодок.
Слышал. Вот зачем я пришел к Порфирьеву!"
– Ну и правильно сделал, что не дал ему руку, гаду такому, - Порфирьев усмехнулся, - черт его знает, кто он такой. Может, он изнасиловать тебя хотел, а потом - убить. Тут как раз рассказывали, что ходил "какой-то" возле Гидролизного завода. Его еще милиция искала.
Доев варево, старик стал собирать со стола тарелки, ложки, объедки, куски хлеба, ладонью смахнул крошки на пол - "мышам, вроде как".
Ворот
Там было темно, как в гробу, едва различимым пятном мерцала майка на тонких застиранных бретельках-портупее и задранные чуть ли не до самых ключиц безразмерные армейские кальсоны. Да, я любил препарировать стариков, потому что мне ничего не оставалось делать, как испытывать эту последнюю, ничтожную, унизительную жалость к самому себе, находившую свое отражение в их лицах, во всем их обличии и униформе. Однажды я пытался подглядывать за подругой моей матери, которая работала продавщицей у нас в "Хозтоварах", но, заметив меня за этим занятием, она избила меня, а потом все рассказала моей матери, которая, в свою очередь, тоже избила меня и не пустила гулять.
Итак, найдя себе оправдание хотя бы перед лицом его старости и беспомощности, вероятно, мнимой, я молниеносно просунул руку за ворот рубашки деда Порфирьева и, схватив пересохшую резинку его кальсон, начал ее тянуть на себя. Старик заперебирал ногами, поскользнулся и повис, посуда посыпалась из его рук, ворот лопнул, а голова отделилась от тела.
У меня никогда не было деда. Вернее сказать, он, конечно, был, но я его не помнил, потому что отец матери умер, когда мне не было и трех лет. Дед же по линии отца так никогда и не появился в моей жизни. Бабушка что-то рассказывала о нем: будто он воевал, был ранен, долго болел, не мог двигаться, но разобраться в том, что с ним произошло потом, я так и не смог. Отец говорил только, что его похоронили в перелеске за кладбищенской оградой, что недалеко от заброшенного цементного элеватора. Плохое место - тут хоронили самоубийц.
Встали из-за стола. Порфирьев проводил меня в прихожую, включил здесь свет, выключил его, включил висевшее на стене радио, выключил его и уже в дверях, через порог, сказал мне:
– Это я.
Старик выглянул из темноты и утвердительно закивал головой.
"Кто это - я?" Было поздно. Шел густой мокрый снег с дождем.
4. НОРА На следующий день стало известно, что у Гидролизного завода произошла авария.
Дождем, который не прекращался всю ночь, подмыло старую дубовую опалубку, и без того давно прогнившую, и песчаный террикон сошел на поселок. Полгорода осталось без электричества. Занятия в школе отменили. Я остался дома.
Это было так странно - сидеть у окна и наблюдать небо, по которому неслись сизые, разорванные ледяным ветром клокастые тучи. Еще проплывали прожекторные вышки, заводские трубы, с трудом передвигались изъеденные болезнью окоченевшие птицы. Не менее удивительно было вдыхать запахи черной колодезной воды, пожара, доносимые сквозняком, слушать радио, треск в эфире. Трещала и стена, коптила красной кирпичной пылью, гудел перфоратор - соседи разбирали печь, ведь в нашем доме еще оставались печи, но ими уже давно никто не пользовался, потому что провели паровое отопление.
В окно был виден двор, что начинался вентиляционной тумбой с железной крышей и заканчивался кособоким угольным сараем, чье плесневелое царство расползлось поневоле, затонуло и повисло на жилах ржавых гвоздей. Кажется, так и улицы нашего города заканчиваются пустырями, кладбищами, тротуары - чугунными тумбами, жестяные карнизы на окнах нор привратников мельхиоровыми картушами, начищенными бузиной, правда, последнее существует более в воображении.
Я видел, как наша дворничиха по прозвищу Урна стаскивала с крыльца мятый алюминиевый чан с кормом и несла его в глубину двора. По пути следования она наблюдала пожарный щит, на котором были прикреплены красное ведро-воронка и лопата, иногда используемая для разгрузки угля в котельной.