Остров осени
Шрифт:
И летят с пронзительным криком
чайки к неистовой синеве.
Ветра песня
заплетена туго в пряди песка,
и она стала понятна деревьям,
а мы бредем побережьем,
слушая, как шуршит песок,
стекая по плечам и бедрам.
Бредем, понятные песку, раковинам
и воде, которая то подступает,
то вновь отступает от берега.
кому сжигать мосты, кому их строить
кому лежать ничком и остывать
и чувствовать, как
стекает дымными потоками к плечам
кому плясать закинув голову в веселье
подобно пестроногим циркачам
кому ползти зажав в руке холодной
ручьи небес и забытья бесценный дар
тот задает вопрос тот глух не внемлет
а этот красотою погребен
другой в смирительной рубашке дремлет
у третьего неизмеримостью весь мозг сожжен
так по утрам невесть чего мы ожидая
в великой немоте всем счет ведем.
Триумфальных врат стада оцепенели…
Месть дам червей легла прозрачной тенью.
Мы легионы ждем, но в мареве полудня
дрожат лишь очертания раба.
придет день или ангел
в трепет дождя
раскрыты окна и кровли
придет ночь или ангел
пронзительный некогда взгляд угас
под набрякшими полями шляпы
будто на пажити два одиноких серпа –
раскрыты крылья косноязычия
правая часть лица отдана смерти
«поэзия, поэзия, слов…» –
невнятно произнесет исчезая
следуя вдоль ряда имен
«станется, было, не будет…» –
промолвит эхо в ответ.
Н. Заболоцкому
Что мы можем сказать о лице человека
по полупомеркшей голубой фотографии?
Знаем мы, что он был поэтом,
что страдал болезнями сердца и
конец жизни провел в деревне,
где вокруг ходили куры и гуси,
телята бродили и пели в пыли воробьи.
Известно, что он, растолстевший,
не любил далеких прогулок, а сидел
на скамье под липой и чертил
палочкой по песку.
Что он чертил?
Таинственные знаки, вызывающие вдохновение?
или имя?
или простую одинокую линию, которую потом
стирал и начинал вести вновь?
Остались снимки, где он сидит в кресле,
оплывший, серьезный и неразговорчивый.
Известно, что в молодости он нуждался,
известно, что он писал стихи…
И я спрашиваю: откуда в этом человеческом
теле взялась любовь к зеленому дереву,
Откуда в неудобном человеческом теле
появилось слово,
а затем стало словом любви к одинокому
зеленому дереву!
Как бы там ни было – это остается загадкой.
Но есть снимок, на котором перед нами
сидит оплывший большой человек в очках
и смотрит.
Глаза у него открыты,
змеится огонь, едва видный,
по полураскрытым устам.
деревья спят
остановись и слушай
свет сонно пульсирует
в торопливом сплетенье ветвей
недосягаемый месяц
свет упал его белизной
точно свет ниспосланный Богом
прикладываю ладони к лицу и вспоминаю
лед протянул руки к воде
и снег на плечи падает тихо
студеным стеклом стянуло последний лист
вода еще черней под мостами
буксиров последних протяжней зов.
две руки заведенные за затылок
беззащитность подмышек
вечер одевает тебя в пламя свечи
гость запоздалый
укрою тебя на груди в полнолунье
ночь, да ночь!
может и впрямь тепло наших душ
растопить льды способно?
может и впрямь наши тела –
две могучих сосны?
голуби
влажная глина их голосов
под перстами зари
обретает форму вычурного ожерелья
воздух апреля смывает с век твоих
гарь февральских видений.
…Негромко говоришь – прощай.
Мост над стремниной лета, над ливнем.
Прощай – говоришь тополиным побегам,
шелковице за белым забором
и улице,
А сам толком не знаешь –
К кому обращен этот шепот.
Прощай – говоришь снам, в которых
ты появилась…
О, какой странный сон вырос над нами!
Крыло и звезда были незримы тогда.
Впереди мерно машут крыльями птицы:
Дрозды, чибисы, дикие гуси.
Невесомость полнит тела, зрачок
разрывает безмерность отчаянья –
Всего не увидеть.
Вскипает вода, трепещут кроны деревьев,
раздвигается мир до пределов, доселе
неведомых
ни нам, ни ему самому.
И, точно шепот твой, в безмерности
солнечного луча
танцует бледная паутина,
предваряя милосердие льда.
Какой странный сон раскинулся над нами
тогда.
…Сидишь поздним вечером у лампы. На стеклах иней, тепло лампы щекой чувствуешь, а дым, слетающий с потрескивающей папиросы, спутанными нитями падает в свет. Как долго тает он у самой лампы, дрожит, растекается в тень, становясь тускло-серым, вялым, спутанным.