Освобождение души
Шрифт:
— Знаю. Был там. Пограничный городок, сразу же за Великими Луками. Пойдем, покажу на карте.
На стене в коридоре висела школьная географическая карта. Только крупные города были обозначены на ней, но непременно находился кто-нибудь, кто знал, где расположена, Бог весть, какая-то Пятихатка, занятая немцами вчера, или Пустошка, оставленная нашими войсками сегодня, и приблизительно ставил карандашем точку на зеленых российских просторах.
— Нет худа без добра, — сказал я Юхнову. — Немцы, кажется, выучат нас географии. До вчерашнего дня я и слыхом не слыхивал про Пятихатку, а ведь чудное место, думаю. Пшеничные степи, мазанки и тополя под луною, в садах висят сережками черные наливные черешни… Или Пустошка… что ты знал о ней? А какие там поля… голубые, когда лен цветет! Озеро прозрачное, и отражается
— Выучим географию, выучим… — перекосился в усмешке Юхнов. — Да и учить то уж, смотри, немного остается. Полкарты — выучили!
— Хватит еще! Ямал, Таймыр… землишки у Расеи много.
Мы отшатнулись от карты. Позади стоял молоденький — из студентов — курсант Шурка Яковлев.
— Уйдем вот сюда, — провел он рукой по верху карты, в голубых черточках, обозначавших тундру, — уйдем и образуем Таймырскую Советскую Социалистическую Республику.
— Ты что, спросонья брешешь? — расхохотался Юхнов и посмотрел в упор немигающими, маленькими, как картечины, глазками на белое, по-мальчишески светловолосое шуркино лицо.
Шурка круто повернулся и пошел к своей койке. Не разжимая зубов, запел:
Ко-они сытые бьют копытами,
Встретим мы по-сталински врага-а…
«…Теперь мы в Яропольце — как ехать от Москвы, 14 километров за Волоколамском. Тянем вдоль Ламы колючую проволоку, копаем рвы. Лама узкая, но глубокая: говорят, что танкам вброд ее не перейти. Хоть бы тут его остановили, не дали бы переправиться! А то что-же, у Старицы мы работали, работали, какие там у Волги берега крутые, мы еще эскарпов понарыли, а оказалось — без пользы! Оборону построили, а войска прошли мимо, не заняли. Так наша работа и осталась немцу.
Возле Микулина Городища мы сами чуть в плен не попали, еле выскочили. Валю Лукьянову — помнишь, такая беленькая, с сережками, она была у нас дома раз или два, ну, ты ее помнишь, она тоже с исторического факультета, только двумя курсами ниже меня — так вот, ее там убило. При дороге канава, мы обе упали — услышали, что летят. Народ разбежался по лесу, но немцы, конечно, заметили, потому что летают низко. Как начали строчить, как начали… вдоль и поперек поливали! Когда стихло, подняла голову — вижу, она лежит мертвая. Крови от нее и под меня натекло, да я от страха не почувствовала. Лены Мироновой, Тани Усачевой тоже нет в нашей бригаде, но про этих я определенно не знаю. Говорят, убиты, а кто-то видел, что сели на попутный грузовик и в Москву уехали… в общем, пропали без вести.
На Ламе народу тьма-тьмущая, мы, москвички, тут как капля в море. Войска отступают, гонят на восток и мирных жителей. Поджигают деревни, пускают палы на полях, чтобы немцу ничего не оставалось, голая пустыня. На дорогах, видел бы ты, что творится! Военные обозы, телеги с домашним добром — узлами, ребятишками, конная артиллерия, гурты скота… — орут, ругаются, теснятся. На обочинах валяются ободранные кожи, воняют кишки. Хочешь корову — бери, режь корову, бери овцу. Вот сейчас — я пишу тебе на обеденном перерыве — баба-повариха варит нам целую тушу. Вытащили котел из бани, поставили на кирпичи возле забора — навалили мяса, залили водой. Баба мешает деревянной лопатой в котле. Варево на всю бригаду! Не подумай, пожалуйста, что я вру или хвастаюсь: обтерпелась я в этой жизни, привыкла. На рвах с лопатой тяжело, конечно, руки в кровавых мозолях, ноги тоже избила до крови, потому что сандальеты, которые ты мне подарил на рождение, — ведь я только в них и уехала из Москвы, — истрепались, и на ногах у меня деревянные колодки. На работу нас подымают в пять утра и под солнцем, под дождем до вечера. Ночуем мы, правда, в старинном барском доме — усадьбе Гончаровых, войны тут был детский дом отдыха имени Павлика Морозова, но какое-же спанье на захарканном, заплеванном полу, среди мешков, чайников, тысячи чужих рук, ног, бабьих криков, плача ребятишек, вшей… И все-таки, не в этом мои мучения… Что же дальше то будет, вот вопрос.
…Допишу ли я это письмо когда-нибудь? После
…Письмо было написано на жесткой бумаге, выдранной из старинной конторской книги. Даша писала его урывками: химический фиолетовый карандаш сменялся черным, потом шли строки, написанные зелеными чернилами. И оно не было кончено — обрывалось на словах плотника. В Яропольце с Дашей приключилось другое несчастье, похуже. Она попала под бомбежку, на нее обвалилась стена и крохотный осколок повредил ей глаз. Теперь она лежала в Москве, в Фурманном переулке, в глазной лечебнице у знаменитого Авербаха. В училище, в связи с обострившимся положением под Москвой, отпуска запретили: мне никак не удавалось повидать Дашу. Только хмурым октябрьским утром привезли мне в Болшево этот обрывок давно начатого и, как всегда, интересного дашиного письма.
Наша рота в тот день несла наряд по училищу. Казармы, стрелковые тиры, спортивные площадки, интендантские склады, мастерские, водокачка располагались на большом пространстве, обнесенном проволочными заборами. В проволоке для удобства взводов, направлявшихся в разные стороны на учения, были устроены калитки. Возле калиток расставляли часовых. Пост малозаметный, легкий: комендант училища, черный худой грузин, тут не появлялся, можно было даже сидеть на чурбаке под старой облетевшей липой.
«Теперь надвое удача — помереть России или просиять»…
Держа винтовку с примкнутым штыком между колен, я читал и перечитывал письмо Даши. Даша писала в конце июля, но вот кончились желтенькие, проникнутые осенним тленьем сентябрьские дни, а вести с фронта шли одна другой хуже. 19 сентября пал Киев. Пала Вязьма. Пали Брянск, Орел. В июле и августе поражения объясняли изменой генералитета: вслед за приказом о Павлове были объявлены приказы об изменниках-генералах Качалине, Понеделине. Но не выправлялось дело и от того, что вновь назначили политических комиссаров. Комиссары были упразднены год назад — после финской кампании. Война в Финляндии была неудачна: вся страна чувствовала, что ценою непомерных жертв были достигнуты ничтожные результаты. Тогда генералитет заявил: виноваты комиссары! Комиссары ослабляют авторитет командиров, расшатывают дисциплину, понижают боеспособность частей… — отменить их! И — отменили. Теперь Красная армия опять терпела поражения и комиссары подняли головы: генералы — изменники! Командиры аполитичны, порой, враждебны, над ними нужен глаз и глаз, нужны представители партии в воинских частях… — ввести комиссаров! И — ввели. А Красная армия продолжала откатываться к востоку. Все яснее и яснее становилось, что ни генералы, ни комиссары не могут влиять на события — какая то иная сила распахнула ворота России перед врагами.
На рвах вокруг Москвы появились миллионы, действительно, тьмы-тьмущие деревенских баб, девок, ребятишек. Они валом-валили из-под Вязьмы и Брянска, на подступах Москвы их останавливали, собирали в батальоны по три тысячи человек и «организованным порядком» вели на оборонительные работы. Девки с лопатами на плечах притопывали по холодной грязи босыми красными ногами, кидались, проходя огородами, на бураки, капусту и — бессмысленные — пели припевочки веселыми пронзительными голосами. Миллионная эта армия не оставила нетронутого места в лесах и полях Подмосковья, От Болшева к Подлипкам и дальше по окраинам столицы тянулись зигзагами противотанковые рвы, торчали ежи (крест-на-крест скованные рельсы) и надолбы (цементные столбы, врытые в землю с наклоном на противника).