Освобождение души
Шрифт:
Действие Божьего Промысла продолжало непрестанно проявляться в моей жизни. Встреча с французом, в сущности, спасшим меня, произошла в обстановке, полной случайностей, непредвиденностей. В мае 1945 года, только приехав в Париж, я познакомился с двумя девушками, которые выдавали себя за эмигранток, но в каждом жесте и слове их я угадывал, что они из Советской России. Одна из них, Ксана, не была дурнушкой, и я впоследствии жалел, что потерял ее из виду. Прошло несколько месяцев, девушки встретились мне в русской кафедральной церкви на улице Дарю. Короткий разговор у церковной ограды:
— Как живете? Как развлекаетесь?
— Ничего, спасибо… Сегодня собираемся
— Какая жалость, не знал раньше. Непременно пошел бы, но вечер занят. Приятель должен прийти.
— Знаем мы вашего приятеля… Скажите лучше — приятельница…
Вечер наступил, а приятель неопределенного пола не явился. После бесснежной зимы, уже перед самой весной, в Париже наворотило такие заносы, что прекратилось всякое движение в пригороде. Приятель позвонил, что приехать не может. Воскресный вечер оказался пустой. Вспомнив про девушек, про «Вишневый сад» и, повертевшись перед зеркалом в фуражке с красным околышем и красной звездой, покатил в театр «Иена».
Билет мне достался в другом ряду, но возле девушек оказалось свободное кресло. Не успел я в него погрузиться, как вижу… своим глазам не верю… топает сверху вниз по проходу францисканец-монах. Босоногий, в коричневой рясе с белыми шнурами. В руках у него билет и, конечно, на это кресло. Монах… на что ему девушки?! Досадуя, пошел я искать свой ряд.
В антракте, точно браконьер, я опять потянулся на место охоты. Монах привстал и несколько смущенно, трудно произнося слова, сказал по-русски:
— Садитесь, пожалуйста…
— Вы… русский?! — воскликнул я.
— Нет, я француз, — улыбнулся он и освободил мне кресло.
Девушки, однако, больше как бы не существовали: все заслонил интерес к французу, босоногому монаху, говорящему по-русски. Несколько лет назад он окончил католический университет в Париже. Посвящен в сан священника. Теперь же в Школе восточных языков изучает славистику. Католическим священникам воспрещается бывать в театрах, ему дали позволение посетить русский спектакль исключительно в целях изучения языка.
На прощание о, Пьер вписал мне в блокнотик номер телефона:
— Буду рад, если вы мне позвоните.
Встречаться больше не пришлось, и только в день бегства из посольства, первое, что явилось мне в голову — позвонить о. Пьеру. Позвонил и, не объясняя в чем дело, попросил тотчас же приехать на квартиру к моей приятельнице, Софье Вениаминовне Медведевой, где, кстати сказать, жил ту зиму проф. К. В. Мочульский.
— Mon P`ere, votre ami est en danger, — сказала Софья Вениаминовна, открывая монаху дверь, и он вошел с таким видом, как будто знал уже все.
Как на войне, мы втроем «оценили обстановку», «приняли решение». В деревне у о. Пьера были родители. Решили, что я поеду туда. Но как? Двести-триста километров oт Парижа. Поездом? На первом же вокзале меня, вероятно, схватили бы: в посольстве остались мои фотокарточки, и агенты, снабженные ими, были, разумеется, разосланы во все концы. Как командир на фронтовом командном пункте, о. Пьер решительным жестом снял с телефонного аппарата трубку и передал телеграмму, чтобы его отец немедленно выехал на автомобиле в Париж.
Отец о. Пьера был деревенский врач. Несмотря на свои 70 лет, полон бодрости, силы. Толстяк, невысокого роста. Живые, внимательные черные глаза под кустистыми, поседевшими бровями. Жарко-красные, все еще свежие губы, обрамленные пышными усами, белой бородой. Он как бы сошел со старинной французской картины: gros mangeur, gros buveur… В Париже мне много наговаривали о скаредности
Два месяца провел я в этом доме, ни разу не показавшись на деревенской улице. Выходил только в маленький сад, огороженный каменными стенами. Просыпался от колокольного звона. На калитке гремела цепь: Жермен уходила в церковь на раннюю утреннюю молитву. В розовом свете утра дымились горбатые бело-пенные яблони. На ферме, за садовой стеной, ходила по канавкам между гряд работница-полька. В резиновом халате, высоких сапогах, она тянула тонкий шланг, извивавшийся длинной черной змеею, и поливала всходы. Над ее головой вспыхивала кривой чертой радуга. Вода стекала с гряд, накапливалась в канавках, горела под первыми утренними лучами. Возле окошка мне каждое утро думалось: если бы Бог не хранил меня, разве я видел бы эту весну — весну моей новой жизни? Какие муки, какие страдания прошли через сердце… и что же?.. — сердце, как фильтр, пропускает и очищает жизнь, дистиллирует, вырабатывает из грубого, порой, дурно пахнущего, сырья какую-то неведомую тонкую и острую эссенцию, которую мы называем смыслом жизни.
Новая жизнь… Казалось, что она ничего не предвещала мне, кроме безмерных страданий, лишений, тревог. Без документов, без денег, преследуемый по пятам советскими ищейками… Из Парижа доходили тревожные известия: меня искали… В отель «Fleury's» на рю дю Бак явилось несколько офицеров во главе с Панченко и капитаном — моим «попутчиком»; они устроили повальный обыск — по всем номерам, в подвале, кухне, на чердаке. Хозяйка, милая мадам Кайон, натерпелась страха: ей тыкали в лицо дулом пистолета, грозились пристрелить. Известно стало, что агентура НКВД установила в Гавре и Марселе слежку за пароходами, отправлявшимися в заграничное плаванье. К крупным писателям-эмигрантам, например, к Б. К. Зайцеву, подсылались якобы мои «друзья», которые, узнав о случившемся, предлагали мне «помощь»: все для того, чтобы узнать, где я скрывался.
В деревню ко мне приезжали истинные мои друзья: каждый раз они брали автомобиль другой марки и другой окраски, причем оставляли его на противоположном конце деревни и, крадучись, пробирались к домику доктора.
Новая жизнь начиналась, как жизнь вне закона. Но главное все же то, что это была жизнь без родины. Тридцать три года прожил я, не выезжая из России; теперь потерял милых, дорогих мне людей, оторвался от корней… понесет меня, как перекати-поле, по белу свету! Крепкую нравственную поддержку оказали мне русские друзья-эмигранты. Проф. Георгий Федотов, известный ученый, историк Русской Православной Церкви, проживший долгие годы изгнания в Париже, написал мне письмо, в котором были такие прекрасные строки: