От иммигранта к изобретателю
Шрифт:
В те годы шли оживленные споры между представителями биологических наук и теологии, между Гексли и многими другими учеными, поборниками эволюционной теории Дарвина, с одной стороны, и теологами, защищавшими религиозные догмы, с другой. Я был слишком молод и неподготовлен, чтобы в совершенстве разбираться в этих научных диспутах, но Билгарз следил за ними с лихорадочным интересом. Его теологические аргументы не вызывали у меня доверия и лично для меня они потеряли и ту малую силу, которую имели, с тех пор, как Билгарз направил их против того, что он называл американским процессом механизации и материализации, являвшийся, по его мнению, причиной возникновения якобы материалистической эволюционной теории. Его политические и философские воззрения, основанные на слепом предубеждении, подготовляли между нами разрыв, который с каждым днем становился всё очевиднее.
Помню я описывал ему день выборов президента в 1876 году, рассказывая как я и тысячи других, безмолвно и терпеливо, часами стояли под непрерывным дождем у здания «Нью-Йорк Трибюн», ожидая, кто из двух: Гэйс или Тильден будет главой Соединенных Штатов в течение следующих четырех лет. Я говорил о том, как на следующий день некоторые газеты подняли крик о «подлоге», обвиняя республиканскую партию в извращении результатов выборов в одном из штатов. Я отметил, что население Нью-Йорка и всей страны не обращало на этот крик никакого внимания, веря, что, правительство, разрешит это недоразумение. Я говорил — как это благородство американской
Каждый раз, когда у меня было свободное время, я гулял по Бродвею, уходя по одной стороне улицы и возвращаясь по другой. Я просматривал каждую витрину в книжных магазинах и в лавках картин, следя за новейшими произведениями живописи, заглавиями последних новинок литературы, фотографиями и гравюрами. Это давало мне возможность ознакомиться с тем, что происходило в интеллектуальном мире Америки. Билгарз никогда не ходил со мной, потому что, как он говорил, нечего было смотреть на этих прогулках. Однажды в обеденный перерыв мне удалось его вытащить на угол Кортланд-стрит и Бродвея, в надежде, что, может быть, нам посчастливится встретить одну знаменитую личность, которую я видел несколько раз перед этим и узнал лишь потому, что видел ее фотографию на витринах Бродвея. Я одержал победу: среди бродвейской толпы перед нами явился Вильям Брайянт, автор «Танатопсиса». Он был тогда редактором «Ивнинг Пост», редакция которого находилась на Бродвее, недалеко от Кортланд-стрит. Я показал его Билгарзу и он был изумлен при виде великого поэта и сказал: «Это единственный человек в этой материалистической стране жнеек, косилок и стучащих телефонных дисков, который достоин быть среди богов Олимпа и которого с приветствием встретят тени великих идеалистов Греции».
В другой раз мне удалось притащить его к Сити-Холлу. Был какой-то праздник и газеты объявили, что президент Гэйс и государственный секретарь Вильям Эвартс прибудут в обеденное время в Сити-Холл. В указанный час они действительно были там. Мы с Билгарзом стояли в большой толпе, но нам было хорошо видно и президента и государственного секретаря. Они были одеты, как и все, и тем не менее их внешность, их облик являли собой что-то замечательное. Мы ловили каждое слово из их коротких речей, и их мудрые слова убеждали меня, что эти люди были достойны того высокого поста, на который их поставили избиратели. Газета «Нью-Йорк Сан» была непримиримым противником президента Гэйса и в каждом номере помещала его фотографии на странице редакционных статей. На этих фотографиях Слово «подлог» было отпечатано, как клеймо, по всему высоком лбу президента. Но когда я, стоя перед Сити-Холлом, смотрел на президента, на его чистый благородный лоб, я понял, что газета «Нью-Йорк Сан» была неправа и я дал себе слово не читать этой газеты до тех пор, пока фотография президента не исчезнет с ее редакционной страницы. Билгарз не понимал моего восхищения сценой, которую мы наблюдали: простота высших чиновников великой страны, совсем не торжественный прием, оказанный им в этом городе, была для него лишь следствием отсутствия художественного вкуса у вульгарной демократии. Я вспомнил нарядные мундиры с сияющей мишурой, шляпы с перьями и длинные сабли, многочисленные кричащие флаги с императорскими орлами, всё, что в таких случаях выставлялось на показ в Австрийской империи, и сказал Билгарзу: если тот маскарад был следствием изобилия художественного вкуса, то я предпочитаю тогда простоту вульгарной демократии. Он пожал плечами, как бы жалея меня, а мне стало жалко его, что он проводил остаток своих дней в этой самой неинтересной для него части «долины слез».
Таковы были расхождения в наших взглядах, подготовлявшие наш разрыв. Билгарз держался старых европейских понятий, унаследованных Европой от предыдущих поколений, я же, следуя совету Джима, искал в Америке, где только возможно, новых идей. Ученость лишила Билгарза рассудка, рассуждал я, анализируя его странное отношение к Соединенным Штатам. Я пришел к заключению, что срок его ученичества, как новичка, никогда не окончится. Я должен заметить: очень плохо, что огромное большинство наших иммигрантов никогда не перестают быть новичками в Америке.
Мне хотелось верить, что я уже не был больше новичком и поэтому я не желал прислушиваться к мнениям засидевшегося в новичках Билгарза, исключая, конечно, его рассказы о древней Греции и Риме и их цивилизации. Его взгляд, не отрываясь, был устремлен на закат, величие которого давно померкло. Мои глаза, как и на пастбищах родного села, лихорадочно наблюдали за солнечным восходом, и каждый восход открывал мне что-то новое в этой еще чуждой для меня стране. Он смотрел в прошлое — я открывал настоящее и мечтал о будущем. Я вспомнил предсказание Джима, что придет время и мне уже нечему будет учиться на Кортланд-стрит и с уверенностью чувствовал, что этот день настал. Я решил искать новых возможностей, но и Джим и Билгарз, несмотря на его недостатки, всё еще притягивали меня и я медлил с решением.
Однажды, выйдя из библиотеки Купер-Юниона, я направился вверх по Бауэри, освежая в моей памяти тяжелую зиму 1874–1875 гг. Недалеко от Бауэри на Брум-стрит я увидел магазин на вывеске которого стояла фамилия «Луканич». Я сразу же подумал: хозяин с такой фамилией должен быть серб и вошел в магазин, страстно ожидая услышать речь, которую я не слыхал более трех лет. Это был магазин скобяных изделий, главным образом напильников и других инструментов из твердой стали. За прилавком стоял пожилой мужчина, который с удивлением ответил на мое сербское приветствие по-сербски с акцентом, напоминавшем мне моего словенского учителя в Панчеве, Коса. Луканич рассказал мне, что он словенец и в молодости был коробейником, «Кранцем», как звали словенских торгашей в моем родном селе. Тогда, в молодые годы, он ежегодно бывал в моем родном Банате. Коробейники странствуют пешком сотни километров, таща на своих плечах большой ящик с многочисленными отделениями. Каждое такое отделение содержит особый сорт товара: булавки, иголки и нитки; ручки и карандаши, дешевые украшения
Члены семьи Луканичей стали моими друзьями. Они были так заинтересованы в моих планах и мечтах, как будто я был членом их семьи. У жены Луканича было нежное отзывчивое сердце. Она не могла удержаться от слез, слушая о моих мытарствах с того времени, как я простился с родителями на дунайской пароходной пристани пять лет тому назад. Эпизоды моего путешествия — исчезновение жареного гуся в Карловцах, моя первая поездка по железной дороге от Будапешта до Вены, разговоры с кондуктором поезда и начальником станции, свободный проезд в вагоне первого класса от Вены до Праги в обществе американских друзей — вызвали у них интерес и горячее сочувствие. Мало того, я должен был повторять мою историю много раз ради их словенских друзей. Жена Луканича просила меня несколько раз рассказывать о моем путешествии через Атлантический океан и лишениях первых месяцев моей жизни в Америке, желая, очевидно, чтобы об этом слышали и ее дети. Я охотно соглашался, привлекая каждый раз всё больше внимания с их стороны. Как бы в награду хозяйка нагружала меня многими маленькими гостинцами и приглашала на веселые празднества по воскресеньям и в другие свободные дни. Мое толкование американской свободы, почерпнутое из чтения биографий и высказываний знаменитых людей, создавших эту страну, а также из моего опыта трехлетней борьбы, как новичка, нашло в семье Луканичей весьма лестную оценку. Они хвалили мнение Джима, говорившего, что Америка является памятником великим людям, создавшим ее, а не одной семье, как например Габсбургской в Австро-Венгрии. Старый Луканич предложил мне быть его учителем по американской истории, а молодой Луканич вызвался достать мне от директора его школы приглашение выступить с речью о Декларации Независимости. Эти предложения не были высказаны всерьез, но в них было достаточно искренности, чтобы убедить меня, что моя учеба в Америке заслуживала особого внимания и нашла признание у людей, чье мнение пользовалось уважением. Я увидел в этом первое настоящее признание того, о чем говорил пассажир, ехавший со мной на иммигрантском судне: «Кто бы вы ни были, что бы вы ни знали, что бы вы ни имели, сойдя на пристань, в Америке, вы будете новичком, который должен проходить американскую школу жизни, пока он ни установит своих прав на какое-либо признание». И я сказал себе: «Вот оно мое первое признание, как бы мало оно ни было, но это признание и я больше не новичок».
Прощай новичок! О, как прекрасно то чувство уверенности в себе, которое ощущает юноша-иностранец, прошедший и мужественно выдержавший все тяжести новичка в чужой стране! Затем у меня была другая причина уверенности: я имел приличные сбережения в Юнион Дайм Сэйвинг Банке и они были в несколько тысяч раз больше тех пяти центов, с которыми я высадился в Касл-Гардене. Кроме того, я кое-чему научился на вечерних курсах Купер-Юниона, мои успехи в английском языке, благодаря Билгарзу, были хороши не только в грамматике, но и в произношении. Молодой Луканич уверил меня, что мои знания английского, математики и других предметов легко позволят мне поступить в колледж: «Вы будете прекрасным гребцом колледжа, — говорил он, — и Колумбийский колледж сделает для вас всё, что угодно, если вы хороший гребец, даже в том случае, если ваши знания греческого или латинского, которым вас учит Билгарз, не так велики». В то время Колумбийский колледж стоял на одном из первых мест в лодочных состязаниях. Одна из его команд взяла первенство в Генели Регатта и ее фотографии можно было видеть в каждой иллюстрированной газете. Я видел ее много раз и запомнил лицо каждого члена этой знаменитой команды. Молодой Луканич был в восторге от этого и, может быть, сам поступил бы в Колумбийский колледж, если бы его отец не нуждался в помощи сына в своей скобяной лавке. Он сделал всё возможное, чтобы отвлечь мое внимание от Нассау-Холла и привлечь его к Колумбийскому колледжу. Ему удалось это сделать, но не потому, что меня ожидали хорошие перспективы в гребле, а по другим причинам. Одной из них было официально наименование этого учебного заведения: «Колумбийский колледж в городе Нью-Йорке». Сам факт, что колледж находился в Нью-Йорке, имел большой вес, так как Нью-Йорк был в моем понятии выше всех других городов мира. Я никогда не мог освободиться от первого впечатления, произведенного на меня этим городом, когда в солнечный мартовский день иммигрантское судно вошло в его гавань и когда я впервые проходил через Касл Гарден — эти ворота Америки. К тому же моя первая победа на американской земле была выиграна в Нью-Йорке, когда я подрался за право носить красную феску.
IV. Гражданин Соединенных Штатов
В 1878 году Колумбийский колледж одержал победу в лодочных состязаниях в Генели. К этому времени я, с помощью Билгарза, закончил значительную часть приготовлений по греческому и латинскому для поступления в Принстонский колледж или, как я называл его, в Нассау-Холл. Я изменил свой выбор не сразу.
Колумбийский колледж находился в то время между Мэдисон и Парк авеню и между 49-ой и 50-ой улицами. Одно из намечавшихся к постройке его новых зданий, согласно сообщениям, должно было называться Гамильтон-Холл — в честь Александра Гамильтона. Узнав об этом, я немедленно же нашел биографию Гамильтона и с жаром прочитал ее. Можно себе представить, как я был восхищен, узнав, что Гамильтон покинул младший курс Колумбийского колледжа и вступил в ряды армии Вашингтона капитаном, когда ему было только девятнадцать лет. В двадцать лет он был уже подполковником и адъютантом Вашингтона. Какой пример для юного воображения! Каждый американский юноша, подготовляющийся к поступлению в колледж, должен прочитать биографию Гамильтона.